РегистрацияРегистрация
Логин ?
Пароль  Вход

Библиотека онлайн
Библиотека онлайн

Из русской поэзии второй половины XIX века
И. С. Тургенев
Ф.И. Тютчев
А.А. Фет
А.Н. Апухтин
В.М. Жемчужникова

И.А. Бунин
Л.Н. Андреев
М.М. Пришвин
Б.С. Зайцев
И.Е. Вольнов
И.А. Новиков
Д.И. Блынский
C.А. Пискунов
Л.Н. Афонин
В.А. Громов
Г.Б. Курляндская
Поэзия Орловского края 50-90-х годов ХХ века
И.Д. Крохин
А.С. Шиляев
И.А. Александров
В.П. Дронников
В.Г. Еремин
В.А. Ермаков
Л.Г. Котюков
Н.М. Перовский
Г.А. Попов
И.С. Семенова
Г.В. Фролов

"Возвращенная" поэзия ХХ века
И.В. Каллиников
В.Л. Гальской
А.Ф. Сафронов
Ф.В. Сафронов

Малая проза современных писателей-орловцев I
Е.К. Горбов "Комендант Зеленого переулка"
В.А. Мильчаков "Птенцы орлов" (отрывок из повести)
Л.Л. Сапранов "Родители", "Память прошлого", "Белая дача"
А.Н. Яновский "Сорока", "Танкист", "Земляк"
В.И. Амиргулова "Ваня и Муму","Новенький"
Л.М. Золоторев "Дарюшка последняя из хуторян", "Чистые пруды"
В.М. Катанов "Однажды в Орле", "Поэт и полководец", "Лесков"
А.И.Кондратенко "Женщина по имени Надежда"
Малая проза современных писателей-орловцев II
А.С. Лесных "Доброе дело", "Говорите конкретно", "Ключи к английскому замку"
И.Ф. Лободин "Перепелка во ржи", "Дом на гривах коней"
В.И. Муссалитин "Курганы"
Ю.А. Оноприенко "За ягодой, красной, как кровь", "Дедушко"
Н.И.Родичев "Алимушкины полушубки", "Егор Ильич"
П.И. Родичев "Стихи", "Особое свойство памяти", "Очерк раздумье"
И.А. Рыжов "Позднее свидание", "Мой Бунин", "Хорошая старуха" ,"Неразбавленный орловец"

Писатели младшим школьникам
Е.А. Зиборов "Жаркое лето"
В.М. Катанов подборка стихов для детей
А.И. Лысенко подборка стихов для детей, "Неутомимый труженник"
В.Г. Еремин подборка стихов для детей
И.Г.Подсвиров "Заячий хлеб", "В ливень"


Писатели Орловского края
ХХ век
Хрестоматия

Орел 2001

Под ред. проф. Е. М. Волкова

Малая проза современных писателей-орловцев
(Рассказы. Новеллы. Лирические миниатюры. Очерки)


Е.К. Горбов "Комендант Зеленого переулка"
В.А. Мильчаков "Птенцы орлов" (отрывок из повести)
Л.Л. Сапранов "Родители"
"Память прошлого"
"Белая дача"
А.Н. Яновский "Сорока"
"Танкист"
"Земляк"
В.И. Амиргулова "Ваня и Муму"
"Новенький"
Л.М. Золоторев "Дарюшка последняя из хуторян"
"Чистые пруды"
В.М. Катанов "Однажды в Орле", "Поэт и полководец"
"Лесков"
А.И.Кондратенко "Женщина по имени Надежда"

Евгений Константинович Горбов
(1906-1973)

Евгений Константинович Горбов родился 24 февраля (9 марта) 1906 г. в местечке Теплик   Каменец-Подольской губернии (ныне Винницкая область). Отец умер, когда ему не было года, мать работала медсестрой в военном госпитале.
С 1920 г. началась трудовая жизнь Горбова. Будущий писатель работал рассыльным, весовщиком, сторожем, ремонтным рабочим на станции Елец. Здесь он начал писать.                 
В апреле 1926 г. Горбов стал сотрудником елецкой газеты "Набат", которая связала его с журналистикой на всю жизнь. В послевоенные годы Горбов работал в "Орловской правде".
Впечатления от "газетной" жизни отразились в первом художественном произведении писателя - повести "Черный князь". Первый вариант ее был опубликован в журнале "Подъем" (1934, № 7-8); в новой редакции она напечатана в журнале "Наш современник" (1965, № 11). В 1967 г. повесть издана Приокским издательством.
Работая журналистом, Горбов не оставлял литературное творчество. Перед войной появились его рассказы "Золотой век" ("Подъем", 1935, № 7-8), "Борода Аарона" (Лит. сборники Воронеж. союза Сов. писателей. Т. 1, 1936); повесть "Куриная слепота" ("Московский альманах", 1941).
"Есть безошибочный признак настоящей вещи в литературе -это чувство свежести и радости, какие она оставляет. Радости за талантливость автора, за прелесть языка, за превосходные детали... Такие вещи, как "Куриная слепота" покоряют, и это и есть подлинное искусство", - писал К. Паустовский автору повести 8 января 1945 г., от души благодаря его "за эту чудесную, блестяще написанную, совершенно обаятельную повесть".            
Война застала Горбова в Ельце сотрудником газеты "Сигнал". Здесь, в непосредственной близости от фронта, были написаны повести "Мирные жители" и "Любимый город", принесшие автору известность. В 1946 г. они вошли в состав сборника "Мирные жители".
После войны писатель попробовал свои силы в драматургии. В соавторстве с орловским писателем А. Яновским им написана пьеса "Первый салют" ("Орл. альманах". Кн. 3, 1950), поставленная на сцене орловского драматического театра.
Наиболее полно черты таланта Горбова раскрыла повесть "Феня", написанная в 50-е годы. В ней проявились тонкий психологизм и лиризм писателя, его боль за человека и сострадание к нему.
Теме духовного роста, духовного обновления человека был посвящен и роман Горбова "Дом под тополями" ("Подъем", 1957, № 4, 5). Он издавался отдельно и в 1966 г. был переведен в Румынии.
Все творчество Горбова подводит читателей к мысли, что вырасти достойным своего времени, занять настоящее место в жизни, стать человеком в большом смысле этого слова невозможно без тесной связи с трудовой жизнью народа, без приобщения себя к общему делу.      
Творчество писателя, полного любви к родной Орловщине, ее природе и людям, оборвалось на полуслове. Рукопись неоконченной книги воспоминаний "Невидимое миру" хранится сейчас в фондах Государственного музея И. С. Тургенева (Орел). Отдельные главы ее публиковались на страницах местных газет "Орловская правда" (1968, 26 мая; 1973, 12 авг.) и "Орловский комсомолец" (1973, 11 авг.; 1976, 10 марта).
Умер Евгений Константинович Горбов 13 мая 1973 г. в Орле.

 

Комендант зеленого переулка
Ночью стало известно, что к городу подходят гитлеровцы, и горожане с рассветом начали торопливо покидать свои дома.
Они уходили целыми семьями, обвешанные сумками и узлами, гоня перед собою домашний скот. Было тихое нежаркое утро с круглыми облачками и лиловыми полосками дождя у горизонта. Город, когда на него смотрели издали, казался удивительно спокойным и благополучным, его сады весело зеленели. По обе стороны полевой дороги мелькали задумчивые ромашки, клевер, дикий горошек, нескошенные травы одуряюще пахли. Люди останавливались у края дороги, садились, слушая, как далеко-далеко, на железнодорожном узле, едва различимо гудят тревожные гудки и хлопают зенитки, затем вставали и шли дальше. Дорога на протяжении десяти километров превратилась в пеструю шевелящуюся ленту. Плакали дети, блеяли козы; вялый ветер временами задирал тяжелую бурую пуль и тотчас затихал.
Людей было так много, что пока задние выбирались из крайних переулков слободы, передние уже миновали попутную деревушку и затерялись где-то среди однообразных холмов.
Фашисты в город не вошли - их отбросили назад. Но в городе каждый день было по нескольку воздушных тревог, и весь он - изрытый, развороченный - выглядел так странно и одичало, что горожане не спешили возвращаться обратно. Они остановились в соседнем районе и разбрелись по его селам и деревням.
Опустевшие улицы и площади жили почти фантастической жизнью. В некоторых кварталах осталось не больше чем по пяти человек. Тротуары, по которым никто но ходил, зарастали мелкой травой. Под окнами лежали кучи битого стекла, и некому было их убрать. Прохожие, если они встречались на безлюдной улице, внимательно осматривали друг друга и, уже разойдясь, по нескольку раз оглядывались назад. В городе оставалось немало работников милиции, горкома партии, горсовета, но их как-то не было заметно. Если где-нибудь на мертвой, залитой солнцем улице среди развалин медленно двигался человек в форменной гимнастерке, в сапогах и с кобурой у пояса - его появление казалось таким же неправдоподобным, как все эти сплюснутые, без крыш дома, распахнутые двери и окна без стекол. Только одна природа жила по-прежнему. Стояли чудесные дни - перепархивали легкие дожди, облака блестели, как серебро, и сады гнулись под тяжестью густой, свежей листвы.
Больше всего опустел городской квартал, носивший название Зеленого переулка. Он был довольно велик - четырнадцать домов, и в нем осталась только одна старуха. Эту старуху звали Павлихой. Ее сын был на фронте, а вдовая дочь с двумя детьми ушла из города сразу после бомбежки. Дочь звала с собой Павлиху, но несговорчивая старуха, покачав головой, объявила, что ей идти некуда и незачем, и никуда не пошла.
Павлихе перевалило за шестьдесят. Это была высокая женщина с сухим бронзовым лицом, похожая на индианку. Она отличалась хмурым, необщительным характером и обычно весь день молча возилась около печки. В свободное время она выходила за ворота стеречь кур и поросенка. Это было ее любимое занятие. Павлиха сидела на траве, вытянув жилистые ноги, напустив на лоб черный с белыми горошинками платок, и что-то древнее было в ее суровой, прямой фигуре. Внучата кувыркались на траве - старуха глядела на них, не разжимая губ, и лишь изредка шевелила острым подбородком. О чем она думала в эти минуты? Скорее всего ни о чем: ее время проходило в бездумно-созерцательном оцепенении. Но стоило кому-либо из ребят, своих или чужих, вспугнуть петуха, обидеть поросенка -Павлиха вскакивала на ноги и, схватив виновного, жесткой рукой отвешивала ему несколько шлепков. После этого она молча возвращалась на свое место и, не обращая внимания на ребячий плач, снова погружалась в оцепенение. Дети и взрослые жители переулка не любили старуху.
В первые месяцы войны в переулке появилась новая обитательница - беженка с Украины - молодая женщина с трехлетней девочкой. Она поселилась в домике, стоявшем рядом с Павлихиным жильем. Это было нервное, подвижное существо с быстрыми черными глазами и порывистыми движениями. Украинка каждую свободную минуту проводила в болтовне с соседками. Смеясь и всхлипывая, она рассказывала им о своем муже - лейтенанте, о родной станице, о том, что там "о-о-т яки вишни"; ее голос был певуч, речь стремительна, и, рассказывая, она одновременно поправляла выбившиеся из-под платка волосы, сбрасывала слезинку и крепко встряхивала на руках свою хныкающую дочь. Павлиха с первых дней почувствовала к новой соседке глухую неприязнь. Украинка тоже, видимо, недолюбливала старуху, - это чувствовалось по ее косым взглядам исподлобья. Вскоре пришла и настоящая ссора. Однажды украинка, увлекшись разговорами, спустила свою дочь с рук, и девочка погналась за Павлихиными курами. На ее пути сразу появилась Павлиха. Старуха по привычке вытянула костлявую руку, но украинка, прянув вперед, стала перед ней, взволнованная и растрепанная.
- Не смеешь бить дитю! - крикнула она, хватая Павлиху за руку. - Вот, говорю, не смеешь!
Старуха молча смотрела на нее бесцветными глазами.
- Бей своих! - кричала украинка. - Ты имеешь право бить? Чье это дите? Где отец? Ты подумала, где ее отец? Может, нет его теперь, может, лежит он, порубанный, и не видят его глазыньки билого свита. Ты что?.. А ты была под пулями, а ты слыхала, как бомбы свистят?.. Шепчешь все... Богу молишься... На травке сидишь...
Она кричала, кричала, сбиваясь на родной говор, и рвалась вперед и дергала себя за ворот. Ее косы распустились, на губах пузырилась слюна. Старуха смотрела на нее высокомерно, сверху вниз, словно видела перед собой облачко пыли, поднятое вздорным ветром.
- Ты следи за девчонкой, - сказала она. - Нельзя баловать.
Украинка с силой дернула дочь за руку.
- А вот не смеешь! Не будет по-твоему! Плохо тебе - уйди... Молись богу...
Павлиха повернулась к ней спиной. Отходя, она сказала только одно слово. В этом слове слилось все ее презрение к этой скороговорке, непонятной взволнованности и всей чуждой манере украинки:
- Сорока!
И вот теперь не стало ни украинки, ни ее дочери; весь переулок опустел, и Павлиха осталась его единственной обитательницей.
Проводив дочь, она долго сидела перед столом, задумчиво выковыривая из его трещин хлебные крошки. Где-то жужжала муха, тень оконной рамы медленно передвигалась по столу. Павлиха машинально убрала грязную посуду и опустила руки: что делать дальше? Ничего не надумав, она вышла на улицу. Солнце стояло на полдне, было жарко и тихо. Все окна в переулке были прикрыты ставнями или забиты листьями железа. На углу, где упала бомба, громоздилась куча обгорелых бревен и досок, среди них виднелась придавленная утварь - комод, кровать с периной, смятые ведра. Откуда-то вывернулась тощая собака, волокущая огромную кость с клочьями свежего мяса. Павлиха цыкнула на нее, и собака шмыгнула за угол. Старуха посмотрела ей вслед: откуда же кость? Ага, у хозяина разбомбленного дома на дворе часто стояла лошадь. Павлиха подошла к развалинам, набрала мелких дощечек и поплелась обратно. Дома она очистила несколько картофелин, сварила похлебку и, поевши, снова принялась выковыривать из стола хлебные крошки.
Перед вечером Павлиха вышла за калитку и села на траву. Тихо-тихо было в переулке - ни ребятишек, ни кур, ни поросенка. Старуха просидела в окаменении два или три часа. Когда солнце стало прятаться за крыши, она вернулась домой и легла на сундук. Но ей не спалось. Ночью была страшная духота, сверкали зарницы, глухо прокатывался гром. Перед рассветом началась воздушная тревога. На станции тоскливо выли паровозы, люто били зенитки. Старуха из дома не пошла. Она сидела на сундуке и упорно смотрела на светлеющее небо. Когда кончилась тревога и совсем рассвело, она еще раз сходила к развалинам и набрала в подол новый запас дощечек и щепок.
Так прошло несколько дней. Переулок все еще пустовал. Жара усиливалась - она наполняла воздух вязкой, давящей тяжестью. Павлиха еще более высохла и загорела, ее бронзовое лицо стало коричневым, как глина. Старуха постепенно привыкла к тишине и одиночеству. Она ежедневно варила свою похлебку, сидела возле калитки или ходила к развалинам за дровами. Ее тусклые, ушедшие внутрь глаза медленно скользили по знакомым домам, заборам, воротам, а подбородок слегка шевелился. За последнее время старуха привыкла бормотать себе под нос. Казалось, что она молится. Но вряд ли это была молитва: Павлиха мало думала о боге и о божественном и всегда довольствовалась   несколькими  торопливыми,  почти машинальными крестиками, которыми она обмахивала себя рано утром и по вечерам. Скорее всего, она бормотала о том, что видела вокруг себя, - о заброшенных домах, о покинутом, погибающем добре. Однажды, подойдя к разбитому дому, она увидела, что из перины, зажатой между рухнувшими бревнами, лезут мелкие перья. Лицо старухи жалостно сморщилось, она покачала головой и негромко, скрипуче произнесла:
- Вот горе-то, какое горе!
Раз в два-три дня приходилось ходить за водой. Колонки не работали, и старуха спускалась к ручью, который протекал в конце переулка. Здесь бил светлый родничок, окруженный высокими и острыми травами. Старуха наполняла ведро и стояла некоторое время, щурясь на солнечные блестки, слушая, как лепечет спокойная вода. Как-то раз, стоя у ручья, она заметила какой-то странный предмет, лежавший в траве. Она нагнулась, посмотрела. Это была маленькая куколка, глиняный человечек, одетый в пестрые лоскутья. Старуха сразу узнала куколку. Этой игрушкой забавлялась дочь украинки. Наверное, она ходила вместе с матерью к ручью и забыла здесь свою забаву. Старуха хотела было поднять куклу, но раздумала и выпрямилась, поджав губы. "Что мне до чужого дела", - подумала она сердито.
Подняв ведро, Павлиха пошла прочь от ручья. Вернувшись домой, она все время думала о куколке. Девчонка всегда возилась с этой игрушкой. Бывало, возьмет ее на руки, закутает в тряпочки и начнет качать. Качает и тянет: "а-а-а, а-а-а!" Лицо у девчонки круглое, глаза черные и лукавые, она косится на мать и точно спрашивает: видишь, как я тебя передразниваю? Мать заметит это, сперва нахмурится, а потом обхватит дочь и повалится вместе с нею на траву. Валяются, хохочут. Вдруг вскочит украинка, посадит девочку на колени и начнет приговаривать: "Галя ты, моя Галюся, глупая Галинка, одни мы с тобой на свете, нет нашего папки. Ну, погоди, вот кончится война, вернется папа". Девочка притихнет, обнимет мать за шею. "Когда вернется папа?" Так сидят они, качают друг дружку, то всплакнут, то засмеются, а у их ног валяется забытый кукленок.
"Господи, твоя воля..." - вздыхала старуха. Странные, беспокойные мысли приходили ей в голову - мысли об украинке, о ее маленькой дочке. Вздорная эта украинка, чистая сорока, но зато и досталось ей - дальше некуда. Всем теперь достается - и вздорным, и толковым, и плохим, и хорошим. Бог с ней, с украинкой! Вот девчонка-то, девчонка за что мается? Где теперь она странствует, по каким местам? Небось, хватилась своего кукленка, плачет, глупая...
Старуха побрела к ручью и подняла куклу. С недоумением посмотрела она на игрушку. Что с нею делать? Видно, надо куда-то спрятать, чтобы не нашли чужие люди. Пусть порадуется девчонка, если вернется. Старуха медленно прошла мимо домика, в котором жила украинка, посмотрела на калитку. Нет, здесь класть нельзя, могут унести. Подобрав юбки, она перебралась через расщепленный забор и очутилась на соседском дворе. Возле порога росли густые лопухи. Старуха сунула куколку под самый большой лопух и уж собралась уходить, как вдруг случайно взглянула на дверь. Перекладина, прибитая поперек двери, отстала с одной стороны и едва висела на ржавых, погнутых гвоздях. Верно, прибивали ее второпях, неумелыми руками, а когда прибили, то не попробовали - держится ли. Старуха неодобрительно шевельнула подбородком. Чудаки хозяева! А если придет недобрый человек? Он не спросит, кто здесь живет, - очистит дом до последней нитки. Старуха пожевала губами, подумала: "Что мне до чужого дела" - и, не оглядываясь, пошла восвояси.
Приближалось время обеда. Старуха очистила одну картофелину, взялась за другую и вдруг положила нож. Медлительно, точно раздумывая над каждым своим движением, она сняла с полки молоток и вышла из дома. Подойдя к разрушенному зданию, она повозилась в мусоре и выбрала несколько больших, крепких гвоздей. После этого она направилась к жилью украинки. Она поправила перекладину и принялась прибивать отставший конец. Руки ее были достаточно крепки, сноровки хватало. Закончив свою работу, Павлиха потянула за перекладину. Нет, не отскочит. Старуха внимательно осмотрела дверь и побрела обратно.
После обеда Павлиха вздумала подремать. Но ей не спалось. Она поворочалась с боку на бок на сундуке. Нудно жужжала муха, капало из подтекавшего ведра. Старуха подумала несколько минут, взяла молоток, оставшиеся гвозди и вышла на улицу. Она неторопливо шла по переулку, осматривала двери и окна, трогала ставни. В одном месте отставал плохо прибитый железный лист, в другом приоткрылась ставня, в третьем упала подворотня. Старуха останавливалась и устраняла все эти непорядки. В конце переулка ей встретилась незамкнутая калитка. Павлиха вошла во двор. На тропинке, ведущей к дому, валялись разбросанные вещи - чья-то майка, носки, детский башмак. Как видно, хозяева обронили их, торопясь уйти из города. Старуха собрала вещи и спрятала их под деревянный порог.
Обойдя переулок, Павлиха свернула за угол и пошла вокруг всего квартала. Она зорко осматривалась по сторонам, и ей все время смутно представлялось, что квартал - одно общее хозяйство, а она - его главная хозяйка. Это была очень странная, но навязчивая мысль, и старуха, сама не замечая, мало-помалу проникалась сознанием того, что она так же отвечает за целость и сохранность этого хозяйства, как до сих пор отвечала за свои чугунки и ложки. Ей так нравилось это новое сознание, что она не удовлетворилась дневным обходом и ночью, когда ее мучила бессонница, поднялась с постели и еще раз обошла весь квартал.
С той поры так и повелось. Павлиха и днем и ночью проверяла свое хозяйство. Ночи были тихие и теплые, старуха брела босиком, опираясь на большую суковатую палку. Спешить было некуда, и она останавливалась около каждого дома. Все молчало, лишь иногда откуда-то доносился собачий лай. Старухе казалось, что она одна на целом свете. Она опиралась подбородком о палку и начинала думать о бывших хозяевах квартала, о его больших и малых обитателях. Где они теперь? "Вот, жили, думали, что умней их нет, - размышляла Павлиха, - ан нет, брат... Умны-умны, а без старухи не обошлось. Ну, ладно, странствуйте пока, а старуха покараулит. У старухи ничего не пропадет, не-ет!" И ей начинало казаться, что обитатели переулка неразумны, как маленькие дети, и все до одного нуждаются в ее опеке. Так когда-то были глупы и беспомощны ее собственные ребятишки. Старуха скорбно улыбалась: эти мысли были ей и приятны и горьки.
Однажды Павлиха попала под ночную бомбежку. Плотные тучи окутывали небо, и гитлеровцы сбросили светящиеся ракеты. Над улицей висела гирлянда ослепительно ярких фонарей; дома, заборы, деревья были залиты мертвенным, красноватым светом. Старуха остановилась у закрытой калитки, где ее захватили тревожные гудки, и замерла, как изваяние. Ее освещало со всех сторон, но она даже не пыталась уйти в тень. "Когда взрывы раздавались совсем близко, она раскрывала рот, ловя воздух; когда наступало затишье - опускала глаза и задумывались о жителях переулка и о том, что за последнее время почему-то часто приходило ей в голову, - о своей ранней молодости.
Как-то раз во время дневного обхода Павлиха встретила двух милиционеров. Они с удивлением посмотрели на старуху.
- Здорово, бабка! - крикнул один из них. - Ты что здесь делаешь?
Павлиха, не отвечая, шла прямо на них. Милиционеры недоумевающе рассматривали ее черные ноги, подоткнутую юбку, палку, размеренно постукивающую о пыльную дорожку.                      
- Ты откуда, бабушка?
- Живу здесь, - ответила старуха останавливаясь.
- Живешь? Одна?
- Одна.
- А что ты здесь делаешь?
- Караулю.
- Вот дело!.. А как тебя звать?
- Павлихой зовут, - сдержанно ответила старуха.
Милиционеры переглянулись. Они были крепкие, коренастые, и старуха стояла перед ними, как высохшая, закопченная жердь. Один милиционер улыбнулся.
- Ишь ты... А как ты караулишь? Не страшно тебе?
- Я не боюсь, - ответила Павлиха.
- И все цело?
- Пропаж не было.
- Ну, молодец бабка. Помогай нам. Скоро народ начнет возвращаться. Вот только снасть у тебя... - милиционер покосился на Павлихину палку, - снасть у тебя неважная. Что с тобой делать? Наган, что ли, дать?
Шутка показалась Павлихе неуместной. Она промолчала.
- Ну, прощай, бабушка, - сказали милиционеры. - Мы еще наведаемся. Поглядывай тут...
Они ушли, покачивая головами, разговаривая на ходу.
- Вот каляная старуха!
- Настоящий комендант...
Милиционеры приходили еще несколько раз. Они расспрашивали старуху о том, не скучает ли она в одиночестве, не хворает ли. Весть о старухе мало-помалу стала распространяться по соседним переулкам и улицам.
Павлиха ничего этого не знала. Ей было не до пустяков. За последнее время ее голова была занята новыми мыслями и соображениями. Ей казалось, что приближается главный, важнейший час ее служения, что скоро придет "он" - недобрый, злоумышленный человек. Она не задумывалась над тем, откуда взялась эта мысль, - просто верила и ждала.
И Павлиха не ошиблась - "он" действительно пришел. Это было ранним утром, вскоре после восхода солнца. Старуха шла мимо разбитого дома и вдруг увидела, что среди развалин возится незнакомый человек. Приподняв бревна, он с усилием тащил к себе пару новых мужских сапог. Оборванный и лохматый, с небритым, опухшим лицом, он был похож на чудовище, которое родилось где-то во мгле засыпанного погреба. Старуха остановилась перед развалинами.
- Эй, как тебя! - крикнула она резко и скрипуче. - Тебе чего там надо?
Незнакомец вздрогнул, поднял голову. Увидев старуху, он оправился от смущения, однако бросил сапоги и медленно вышел на дорогу.
- Ты что там делаешь? - спросила старуха.
Незнакомец заискивающе и примирительно улыбался.
- Ты откуда, бабушка, здешняя, что ли?
У него были маленькие, красные глаза и толстые губы. Старуха посмотрела на него минуту и подошла к развалинам.
- Уйди отсюда! - сказала она.
Незнакомец все еще улыбался.
- Зачем мне уходить?
- Уйди! - повторила старуха громче. - Ну?
В глазах у незнакомца появилась угроза.
- Ты не шебурши, старая, а то как толкану тебя...
Ярость охватила Павлиху. Подбородок ее запрыгал, и вся она затряслась с головы до ног. Замахнувшись палкой, она двинулась на незнакомца.
- Ты уйдешь отсюда, анчихрист? Ворюга!.. Сейчас людей кликну.
Незнакомец пугливо оглянулся.
- Чего ты шумишь, бабка? Что я тебе, мешаю?
- Уйди! - кричала старуха. - Сейчас позову народ... Уходи, чтобы духу твоего здесь не было!..
Он попятился перед нею, отступил на несколько шагов. Старуха шла за ним, размахивая палкой.
- Анчихрист проклятый! - кричала она на весь переулок. - Дерьмо несчастное! Люди мучаются, а ты по дворам шаришь, падали ищешь... Гитлеряка поганая!..
Он отступал и отступал. Когда они оказались посередине переулка, незнакомец метнул, глазами направо и налево и вдруг, изогнувшись, кинулся на старуху. Павлиха попыталась его оттолкнуть, но мужчина был сильнее ее. Его пальцы охватили сухую старушечью шею. Что-то хрустнуло у Павлихи в горле, и старуха, обессилев, откинулась назад.
Она молча свалилась на землю, и вслед за нею тяжело рухнул мужчина. Они бились и ворочались в пыли, а на углу уже слышались тревожные окрики, свистки и торопливый топот чьих-то ног. Старуха стала задыхаться, как вдруг пальцы, сжимавшие ее горло, ослабели и разжались.
- Бабка, ты жива? - проговорил кто-то.
Павлиха через силу открыла глаза. Возле нее на коленях стоял знакомый милиционер. Его товарищ, навалясь на незнакомца, быстро связывал ему руки.
- Ну, вовремя поспели, - говорил милиционер, тяжело дыша и взглядывая то на старуху, то на незнакомца. - Хорошо, что крик услыхали, а то бы... Кости-то целы, бабушка? А это, значит, мародер? Ну, хорошо, голубчик, хорошо, мы с тобой погово-ри-им...
Павлиха оперлась на локоть, с трудом села, а потом кое-как поднялась на ноги. Она потерла горло, затем отряхнула запыленную юбку. Милиционеры скрутили и повели мародера - она даже не взглянула ему вслед.
...После первой бомбежки прошло восемнадцать дней. Жители начали возвращаться в город. Однажды, сидя в кухоньке, Павлиха услышала на улице стук колес. Она выскочила за калитку. По переулку, толкая перед собою ручную тележку с домашним имуществом, шел ее сосед - старый сапожник. Его сопровождала семья. Сосед едва заметил Павлиху. Озабоченный, с нахмуренным лицом, он быстро подкатил к своему домику и начал отрывать перекладины от забитой калитки. Домашние помогали ему. Павлиха издали наблюдала за ними. Теперь соседи уже не казались ей беспомощными, неразумными детьми, как несколько дней тому назад, - в каждом их движении чувствовались настоящие хозяева. Они действовали ловко и уверенно. Старуха видела, как открылась калитка, распахнулись ворота и тележка, поскрипывая, въехала на заросший травою двор. Когда ворота снова захлопнулись, старуха повернулась и пошла домой. У нее было такое чувство, будто она сейчас с рук на руки сдала часть большого хозяйства, которым ей было доверено управлять. Ей было приятно, что это хозяйство уцелело, и в то же время было чего-то жаль.
На другой день вернулись еще два обитателя переулка с семьями, на третий - четыре. Они, как и сапожник, мимоходом здоровались со старухой и тотчас брались за свои дела. Старуха видела, как оживают дом за домом, как в переулке начинают рыться куры, бродить козы, и ей все время казалось, что она по частям сдает свое большое хозяйство.                         
Вернулась и украинка. Улучив удобную минуту, Павлиха поманила к себе маленькую Галю.
- Ступай поищи в лопухах сбоку порога, - сказала она девочке. - Там твой кукленок лежит.
Девочка отыскала куклу и, обрадованная, кинулась к матери.
- Мама, мама!.. - кричала она. - Смотри, вот...
Украинка пронзительно взглянула на Павлиху, но старуха, как ни в чем не бывало, смотрела в противоположную сторону.
После всех вернулась Павлихина дочь. Старуха равнодушно расцеловалась с нею и тотчас занялась курами.
- Ну, как тут жили, мамаша? - спросила дочь.
- Ничего... - ответила старуха.
Дочь знала свою мать и уже не возобновляла расспросов.
Переулок ожил. Возле раскрытых калиток разговаривали женщины, ребятишки кувыркались на зеленом пригорке. Павлиха вышла на улицу, гоня перед собою кур и поросенка. Она села на траву, напустила на лоб платок и погрузилась в оцепенение - сухая, с бесстрастным бронзовым лицом, более, чем когда-либо, похожая на индианку.
1946 г.

 

Заря
По вечерам становилось так холодно, что начинали зябнуть руки. Холод сгущался медленно постепенно, и похоже было на то, что между людьми и предметами вырастает невидимая стена. Молодые лозинки под окном, камень у ворот, железный петушок на трубе вдруг принимали отчужденный, скрытный вид и, казалось, начинали жить сами по себе. Эта непонятная людям жизнь предметов, отгороженных стеклянной стеной холода, была мила всему мертвому, неодушевленному миру. Он только теперь находил свои настоящие краски, формы, очертания. Ярко и глянцевито, точно вырезанные из зеленой жести, поблескивали мелкие листики лозин - они праздновали свой юношеский, непорочный праздник; изумрудно поблескивала ползущая отовсюду молодая травка, упругие лопухи и крапива. Даже крыши, побуревшие от времени, в эти холодные вечерние часы начинали светиться непривычным молодым блеском. А позднее, когда уже был виден пар от дыхания, по небу, заняв три четверти горизонта, разливалась могучая пламенная заря. Она горела, но не сгорала, лишь становилась все строже, и в ее широком победном зареве также было что-то свое, холодное и отчужденное. При заре начинали петь соловьи. Их было много, но ни одна трель, ни один посвист не терялись в общем хоре - все звучало само по себе, сильное и чистое, и было похоже на то, что по багряному полотну непрерывно катятся пригоршни разноцветных небьющихся стеклышек. И чем сильней становился холод, тем больше старались соловьи. Они самозабвенно пели этот чуждый людям праздник лозинок, крыш, остывшей .мостовой - праздник холодного майского вечера.
И всякий раз, когда на одной стороне полыхала заря, а на другой, еще не поблекшей, мелко, как иголочки, перемигивались светлые звезды, но небу начинали шарить прожектора. Они поднимались, то лиловые и узкие, как линейки, то широкие, расплывчато-голубоватые, и медленно передвигались из одного края неба на другой.
По вечерам Володя Шумов оставался один. Дядя, у которого он жил, обычно задерживался на работе, и мальчик коротал время, как ему хотелось. Он подогревал чайник, садился у окна и медленно тянул горячую воду. Из темной комнаты заря казалась особенно величественной и прекрасной. Мальчик отставлял недопитую кружку и задумывался о том, как странно началась для него эта весна и как далеко теперь его родители.
Его отец, мать и младший братишка еще зимой эвакуировались на Урал. Володя остался у дяди потому, что заболел и не мог выдержать такой далекий путь. Утром, наскоро позавтракав и простившись с дядей, он спешил в школу. Занятия шли довольно беспорядочно - класс наполовину пустовал. От утренних часов оставалось смешанное впечатление яркого солнца, затоптанных коридоров и сквозняков от выбитых стекол. И хотя учеба, несомненно, была самым важным событием дня - утренние часы как-то не запоминались.
Настоящая жизнь начиналась для Володи с той минуты, когда он возвращался домой. Он входил в пустую комнату и еще с порога кивал кровати, чайнику, железной печке: здравствуйте, граждане! Часы-ходики тикали на стене - они казались Володе живым, доброжелательным существом. Мальчику нравилось одиночество и молчаливое общение с вещами. Дядя всегда оставлял ему записку, в которой указывал, как и что приготовить к обеду. Мальчик долго и серьезно смотрел на горсточку пшена и пяток картофелин: он размышлял о том, можно ли усовершенствовать обыкновенный кулеш. Конечно, можно, только надо знать - как. В конце концов, он сваливал пшено и картошку в одну кастрюлю и, посвистывая, начинал стряпню.
После обеда Володя брался за чтение. Дядин шкап был сверху донизу набит книгами. Тут было много русских и западных классиков. Володя перебирал полку за полкой. За последние недели он прочел "Манон Леско", "Красное и черное", "Шагреневую кожу", "Песню о Гайавате" и множество других книг. Иногда от чтения рябило в глазах. Мальчик откладывал книгу и сидел не шевелясь, с опущенными веками. Все наплывало сразу - и дразнящая улыбка Манон, и гневно-прекрасное лицо Жюльена Сореля; это было невыразимо хорошо, но из-за прочитанного проглядывало нечто еще лучшее - его собственная жизнь. Она вся была впереди, но книги уже теперь наполняли ее сложным, волнующим содержанием. Володя открывал глаза. Кровать, печка, чайник выглядели как обычно, но у каждого предмета появлялось какое-то особенное многозначительное выражение. Вещи точно говорили: да, да, все впереди! Володя начинал раскачиваться на стуле, напевать; иногда он вскакивал на ноги и, охваченный странным, неизъяснимым настроением, декламировал из Гайаваты:

Дай коры мне, о Береза!
Желтой дай коры, Береза,
Ты, что высишься в долине
Стройным станом над потоком!

Когда заря из алой превращалась в темно-вишневую, Володя брал кусок фанеры, бумагу, карандаш и поднимался на чердак. Он пролезал через слуховое окно и карабкался вверх по крыше. Останавливался около трубы. Отсюда была видна добрая половина города. Улицы давно терялись в сумерках, но гребни крыш, пересекавшие зарю, рисовались отчетливо и резко. Володя клал фанеру на край трубы и устраивался поудобнее. Он давно хотел изобразить картину вечерней бомбежки. Надо было нарисовать пепельный закат, черные зубцы труб, свет прожекторов, пунктиры трассирующих пуль и столбы пожарищ в разных концах города. Днем рисовать было легче, до Володя хотел приблизиться к натуре и поэтому всегда пользовался вечерними часами. Наверху было невыносимо холодно - мальчик ежился, но терпел. Он нарочно, ради закалки, оставлял дома теплую куртку и фуражку. Город молчал, только в саду над рекой отчетливо щелкали соловьи. Володя сосредоточенно действовал карандашом. Трудная задача! Попробуй схватить этот капризный изгиб зари, опоясавшей городскую окраину, и посередине изгиба - тяжелый массив слободской церкви, которая хочет придавить низкие домики. Володя опешил, зная, что скоро ему помешают.
Помеха приходила всегда в одно и то же время. Со станции вдруг доносился глухой протяжный рев - гудок паровозного депо. К нему присоединялись городские гудки. Они сливались в одни сплошной вопль и плыли над городом, потрясая воздух. Там и сям начинали торопливо хлопать двери; калитки; с соседского двора всякий раз долетал взволнованный девичий голос:
- Мама, скорей!
На небе сразу появлялся десяток светлых подвижных столбов. Володя закусывал губы. Он слышал нараставший рокот моторов, но не отходил от трубы. Еще рано: прежде надо схватить эти колючие огоньки, которые, как лягушки, прыгают по всему небу. А зенитки уже били непрерывно, осколки стучали по крышам. Володя оставлял рисунок на трубе и спускался вниз, бормоча под нос:
- Это просто неприлично - заводить бомбежку в такое время...
Он прятался под навесик возле слухового окна и сидел здесь, ожидая, когда кончится первый залет. Самолеты всегда развертывались над этой частью города, но их груз обычно сваливался на железнодорожный узел. После залета наступала пауза. Высоко поднимались огни пожарищ, казалось, что даже здесь, за три километра, слышен треск пылающего дерева, грохот железных листов, звон стекла. Володя выбирался из-под своего прикрытия и снова лез наверх.
При огнях рисовать было легко и удобно. Заря отходила на задний план, она теперь казалась тусклой и неприметной. Огни дрожали, шевелились, и вместе с ними шевелился весь город. Вот пламя мотнулось ввысь, и дома с их заборами, садами и палисадниками как бы прыгнули вперед; пламя упало - дома послушно отодвинулись в темноту. После залета Володя всегда видел на соседнем дворе девушку пятнадцати-шестнадцати лет. Она стояла на дощатой крыше невысокого дровяного сарайчика и осматривалась по сторонам. До нее было не больше десяти метров, и Володя различал каждую черту девичьего лица. Это лицо отражало озорство, смешанное с боязнью. Девушка вытягивала шею, поднималась на цыпочки и, вся освещенная дрожащими огнями, казалось, сама была готова вспыхнуть, испепелиться и улететь...
В глубине соседского двора раздавался испуганный женский шепот:
- Слезь, Валя, опасно. Сейчас опять прилетят.
- Ничего, я соскочу. Смотри, сколько пожаров. Боже мой, где же это горит? Это, наверное, около элеватора. Пламя-то, пламя какое! Ай!..
И, отчаянно взвизгнув, девушка соскакивала на землю. Опять нарастал рокот моторов, и все повторялось сначала. Во время второй паузы девушка появлялась на прежнем месте. Она становилась на самый край крыши и крепко стискивала руки - вся ожидание, любопытство и боязнь. Мать звала ее вниз - девушка даже не повертывала головы. Иногда, продрогнув, она принималась одергивать вокруг коленей свое короткое платьице. Девушка хорошо видела Володю. Она часто поглядывала на соседа, и в ее любопытствующих глазах был виден откровенный вопрос: что ты там делаешь? Володя обычно отвечал ей пустым, ничего не выражающим взглядом. Девушка вскидывала голову и с показным равнодушием отвертывалась в сторону.
- Валя, слезай скорей, нельзя там стоять, - слышался шепот.
- Не бойся, мама, ничего не будет. А пламя все сильней - просто ужас. Теперь загорелось около известкового завода. Но, по-моему, одного сегодня сбили... Ай, мама!
Девушка снова соскакивала на землю. Так повторялось три или четыре раза. Когда налет прекращался, Володя забирал рисунок и слезал вниз. Он завешивал окна, ужинал остатками кулеша и брался за книги. Читал до поздней ночи, и когда ложился в постель, то еще долго размышлял о прочитанном, о своем рисунке, обо всем, что случилось за день. И до последней минуты его бодрствования, проникая сквозь неплотно прикрытую форточку, в комнату доносилось самозабвенное щелканье соловьев.
Как-то днем к Володе зашел старик-сосед - квартальный уполномоченный.
- Молодой человек, - сказал квартальный, - по всей улице установлено ночное дежурство. Почему жильцы вашей квартиры не соблюдают свою очередь?
- Дядя в ночное время бывает на работе, - ответил Володя.
- Ну, раз нет дяди, то нужно вам.
- А что должен делать дежурный? - полюбопытствовал мальчик.
- Следить за порядком. Например, если начнется воздушная тревога - оповестить население.
- Чего же оповещать, когда и без того все слышат гудки?      
- Такой порядок. Время военное. Да вы не бойтесь, скучно не будет. Дежурят по два человека на квартал. Что вы скажете насчет сегодняшнего дежурства?
- Если нужно - отдежурю, - ответил Володя.
В девять часов вечера он надел ватную куртку, взял толстую дядину палку и вышел на улицу. Было тихо и холодно. Заря померкла, только в одном месте между домами светилось желтоватое пятно. Володя постоял около калитки и побрел по переулку. Палка мягко постукивала о тротуар. Из садов резко и сильно пахло свежей листвой. Деревья точно творили впотьмах какую-то напряженную работу. Холода задержали цветение сиреней, черемух, яблонь, и теперь они с нетерпением ждали своего часа, чтобы сразу одеться в белые и розовые одежды. Володя дошел до конца квартала, постоял, прислушиваясь к ночным шорохам, и направился обратно.
Посередине квартала он увидел, что ему навстречу движется темная, неясная фигура.
- Кто идет? - крикнул мальчик, и в ответ ему послышалось:  
- Кто идет?
Они сошлись против Володиного дома. Сначала мальчику показалось, что перед ним стоит пожилая женщина, но, заглянув под большой теплый платок, он увидел живые, смеющиеся глаза. Это была девушка из соседнего двора.
- А, это вы? - протяжно сказала девушка. - Тоже дежурите?
- Да.
- Вот хорошо. А я уже думала, что мне достанется в компанию какая-нибудь старушка. Ну, как мы с вами распределим роли?
- Очень просто, - ответил Володя. - Вы будете ходить по ту сторону квартала, а я по эту.
- Значит, вы пойдете направо, а я налево?
- Да.
Девушка хотела сказать что-то еще, но Володя отвернулся и пошел прочь. Она постояла в раздумье и побрела в противоположную сторону. Мальчик обошел слой участок, посидел на камушке и отправился назад. Здесь он снова увидел девушку.
- Это вы? - спросила она жалобно и нетерпеливо. - Что так долго? Я уже соскучилась. Холодно здесь как-то и одиноко. Знаете что, зачем нам ходить порознь? Давайте ходить вместе.
- Так не полагается, - ответил Володя.
- Почему? Вы что - избегаете общества?
Володя нахмурился. Постоянное одиночество и общение с книгами приучили его выражать свои мысли несколько уклончиво и отвлеченно. Он ответил, слегка поджав губы:
- Чтобы не говорить ничего другого, скажу, что все это сущие пустяки.
Девушка рассмеялась.
- Какой тон у вас! Чтобы не говорить другого... Странный вы...
Смех обезоружил Володю. Он смягчился. Девушка, недолго думая, протянула ему руку.
- Меня зовут Валя.
- А меня Володя.
Они пошли рядом. Тротуар был узкий, и девушка перетянула его на дорогу. Мягкая, густая пыль, покрывавшая мостовую, скрадывала стук палки. Стало еще темнее; дома, заборы, сады слились в одно бесформенное пятно. Володе продолжало казаться, что деревья, укрытые заборами, совершают какую-то таинственную ночную работу. Сады распространяли волны острой, колючей свежести, и каждая волна состояла из отдельных струек, наделенных своим отличительным запахом. Вот потянуло горьким соком, вот жирной, рыхлой землей. Что творилось там, за черными заборами? Володя смотрел и думал, что сейчас под деревьями, среди сырых корней копошатся, пробиваясь вверх, тонкие иголочки молодой травы, развертываются желтые и синие звездочки безвестных весенних цветов, бутоны сирени, натужась, силятся раздвинуть стенки своих темниц.
- Ну, сегодня бомбежки не будет, - говорила Валя. - Раз не налетели до десяти часов, то позднее уже не прилетят. А какой ужас - эти бомбежки. Вое свистит, воет, рушится, горит. Иногда такая возьмет злоба - так, кажется, и разорвала бы их своими руками. А помочь нельзя. Побежала бы тушить пожары, да разве добежишь? И ходить-то в это время не позволяют. Так и мучаешься. Я не люблю прятаться в погребе, а вы?
- Когда как, иногда и прячусь, - ответил Володя.
- Я тоже иногда. Вот моя мама - та почти не выходит из убежища. Я живу с мамой, а вы?
- Я - с дядей.
- Наверное, недавно?
- С этой зимы.
- То-то я вас раньше никогда не замечала. А чем вы занимаетесь?
- Готовлюсь к переходу в восьмой класс.
- В восьмой? Вот интересно! Я тоже кончаю седьмой класс. Но я испытаний не боюсь, у меня - полный порядок...
Валя говорила, говорила, перебрасываясь с одного предмета на другой; к удивлению Володи, она за десять минут узнала все, что ее интересовало. Затем девушка принялась рассказывать о себе, о своей матери, о школьных подругах.
Они дошли до угла и остановились на перекрестке. Город молчал, точно в нем прекратилась вся жизнь.
- Какая ночь, - мечтательно проговорила Валя, - какая необыкновенная тишина! Подумать только, что когда-нибудь это будет постоянно. Но, знаете, когда я думаю об этом, мне становится жаль наших тревожных ночей. Так и хочется, сохранить их в памяти. Не таких ночей, как нынешняя, не соловьиных, а бурных - с гудками, зенитками, пожарами. Понимаете? Вот есть фотография, цветное кино, но это не то... Хочется, чтобы все было как живое. Сделать такой запоминающийся аппарат, понимаете, и когда захочешь - пускать его в ход. Нажмешь кнопку - и все перед тобой: этот кусочек города, крыши, хорошо бы свет зари, а в небе - огни, вспышки. И не только видать, но чтобы и слышать все - свист, грохот и, главное, чтобы было настроение... Понимаете? Все, все как есть, чтобы трясло душу, и пустить этот аппарат когда-нибудь лет через двадцать или тридцать, когда будешь старушкой, стоять перед ним и все переживать. Вот это будет воспоминание! А то все пройдет, и уже сама не поверишь тому, что это было...
Володя внимательно выслушал ее.
- Интересная мысль, - сказал он. - Мне тоже приходило в голову, что хорошо бы записать на пластинку всю эту процедуру - приближение самолетов, грохот зениток, свист первой бомбы...         
- Да нет, не так вы меня поняли. Тут не пластинка, а настроение. Понимаете? Ну, чтобы вое было въявь, как в жизни. Будто я стою на крыше, а кругом меня весь город, и все видно, и даже можно ощупывать руками. Ну, словом, тут и объем, и звук, и цвет...
От досады, что ей плохо поддается нужная мысль, Валя даже прищелкнула пальцами. Володя вспомнил про свой незаконченный рисунок, на котором также должно было отразиться настроение, и слова девушки вдруг показались ему такими понятными и знакомыми, будто он сам их произнес.
А соловьи все щелкали, и, слушая их, Валя потянула мальчика куда-то прочь от угла. Она прижалась к своему спутнику, слегка охватив его руку теплыми маленькими пальцами.
- Куда мы идем? - спросил Володя.
- Поближе к соловьям.
- А дежурство?
- Ничего, тут всего один квартал. Если мы услышим самолеты, то моментально прибежим. Да и не будет их сегодня, уж поверьте.
Володя молча согласился. Они пересекли дорогу, спустились вниз и вышли к мостику над узким пересохшим ручьем. До соловьиного сада оставалась какая-нибудь сотня шагов. Здесь, на открытом месте, не занятом домами, было светлее, чем в тесном переулке. Свет падал от крупных звезд, усеявших все небо, на перилах мостика лежал слабый маслянистый отблеск. И все вокруг этого места - одинокий телефонный столб, старый пень, круглые голыши по берегам ручья - было примаслено этим тонким, как бы внутренним свечением, и каждый предмет выглядел отчетливо, сам по себе. Здесь особенно сильно чувствовалась загадочная, непонятная людям жизнь вещей; холодные и молчаливые, они смотрели на пришельцев сотней недвижных линий и точно спрашивали: зачем вы сюда явились? Валя оперлась о перила и закинула голову вверх. На фоне звездного неба ее фигура обрисовалась подчеркнуто резко.
- Соловьи, соловьи... - сказала девушка.
- Соловьи гремят, - отозвался Володя.
- Который теперь час?
- Не знаю. Может быть, первый, а возможно, второй.
- Пойдемте поближе к саду. Длинный низкий забор тянулся на десятки метров и в темноте казался бесконечным. Кое-где доски разошлись, и ветки свесились на тротуар. Они касались лица, как чьи-то сильные, прохладные руки. Соловьиный хор звенел по всему саду. Начиналось в дальнем краю, перекидывалось на середину, подкатывало к самому забору и вдруг возвращалось на крайние куртины. Володя и его спутница медленно шли вдоль забора и думали о том, как хорош этот старый, заброшенный сад. Еще несколько дней - и он весь забелеет, как пена; потом в глухих, тенистых местах рассыплются желтые крестики куриной слепоты, стеной встанут крапива и разлапистые лопухи. А потом когда-нибудь пойдут дожди. Хорош сад и в эту пору. Низко тянутся облака; вечер - не вечер, но уже блекнут, смешиваются краски и мутные оловянные тени ложатся на травы и листья. Хорошо в это время пройтись по траве, волоча за собою длинный след, постоять под деревом, слушая, как каплет с веток и как тихонько шуршат расправляющиеся листья.
Валя вдруг зябко вздрогнула.
- Однако холодно... Знаете, в эти дни я почему-то часто думаю о людях прошлого, о тех, которые могли спокойно гулять по таким вот садам и паркам. Вот я недавно читала про Татьяну Ларину. Конечно, она была дворянка, но зато настоящая русская женщина. У нее был сильный характер и глубокая душа. И вот я думаю о том, как поступила бы Татьяна, живи она в наше время. Она не стала бы киснуть под бомбами. Таня пошла бы на фронт медицинской сестрой или радисткой. Смешно сказать, но Татьяна Ларина могла оказаться в партизанском отряде. Или Вера из гончаровского "Обрыва". Эта еще лучше. Вара могла бы заслужить звание Героя Советского Союза. Сколько у нее крепости, твердости, глубины чувства! Эта не дрогнула бы под пыткой, не испугалась смерти! Живи сейчас Таня и Вера, они показали бы всем, что такое женский героизм, верность, дружба... Уж такое сейчас время, что каждого человека вывертывает до самой подноготной: если ты смел - так смел, если трус - этого не скроешь. Даже Марфинька, сестра Веры, и та сейчас стала бы настоящим человеком. Конечно, она не могла бы пойти вместе с партизанами на диверсию, но могла бы, например, стирать белье партизанам...
Володя не видел лица своей спутницы, но угадывал по ее ломкому, звенящему голосу, как она взволнована своими словами. Волнение Вали передалось мальчику. Он что-то ответил девушке, та - ему, и завязался длинный, горячий разговор. Они ходили взад и вперед вдоль темного забора, не заботясь о том, который час, машинально отстраняли мешавшие им ветки и говорили, говорили.
А потом стало рассветать. Звезды усилили свой блеск, но воздух, весь пронизанный их тонкими лучами, стал выцветать и блекнуть, как линючая материя. Все оставалось на своем месте, но вое, как бы рождаясь вновь, медленно выступало из темноты - дома, телефонные столбы, лохматые головы деревьев. Это была еще не улица, а только призрак улицы. Наконец показался сад, густой, пышный, но еще тусклый и неживой. Под деревьями, как прибитые, висели клочки синеватого тумана. Но жизнь уже просилась сюда - она мягко румянила верхушки лозин, опускалась по заборам и скользила дальше - в глубину улицы и сада. Все ярче становился румянец, и вот всем миром сразу овладела торжествующая заря. Володя и Валя переглянулись и замолчали. Не говоря ни слова, они перебрались через забор, прошли по саду и остановились на берегу реки. Еще полноводная, не вернувшаяся в свои берега, река повторяла пламень зари. У воды чернели пласты ила, нанесенные половодьем, от них тянуло резкой сыростью.
Володя и Валя стояли молча, держась за руки. Мальчик незаметно посматривал на свою спутницу. Он только теперь как следует разглядел ее лицо. Это было худощавое, почти детское лицо, бледное от усталости, но одухотворенное какою-то глубокой, беспокойной мыслью.
- Сколько теперь? - тихо опросила Валя.
- Наверное, около четырех.
- Пойдем назад?
- Пойдем.
Они медленно вернулись в свой переулок и разошлись по домам. Стало совсем светло. Володя осторожно, стараясь не разбудить дядю, разобрал постель, разделся и скользнул под одеяло. Но уснуть ему удалось не сразу. Он все время видел Валю и мысленно повторял разговор с нею. Умный разговор! Мальчик бессознательно счастливо улыбнулся. Хорошо все это - весна, встреча с соседкой, книги... Но вот его голова стала пустеть, затуманиваться, в ослабевшем сознании в последний раз промелькнуло худощавое бледное лицо, слегка освещенное зарей. Володя уснул...
На другой день, пообедав, мальчик вышел за калитку. Он убеждал себя, что идет без всякой цели, но в глубине души отлично сознавал, что хочет видеть соседку. И он, действительно, увидел Валю.
На утоптанной площадке против соседнего дома стояли четыре бойца. Это были зенитчики, которые уже несколько дней жили в переулке. Один из них играл на баяне, а другой, стоя перед Валей, уговаривал ее танцевать. Девушка отчаянно хохотала и отмахивалась обеими руками.
- Да не могу я, не умею, чего пристали... - говорила она сквозь смех.
- Нельзя отказываться. Ваня, дай старинный русский вальс "Дунайские волны".
- Говорю вам, что не умею...
Володя пристально смотрел на Валю. Точно почувствовав этот взгляд, она на мгновение повернулась к мальчику и скользнула по нем глазами. Только скользнула - бегло, рассеянно - и в следующую секунду подала руку зенитчику.
Володя прижался к воротам. Его уже не интересовала улица, но уйти он почему-то не мог. А баян гремел. Другой боец подхватил товарища, и уже две пары закружились на площадке. Валя танцевала легко и стремительно, будто хотела оторваться от земли, на ее лице все время было озорное и, как казалось Володе, вызывающее выражение. Она уже ни разу не взглянула на мальчика.
Володя повернулся и ушел с улицы.
Дома он плотно прихлопнул форточку, чтобы не слышать баяна, и лег на кровать с книгой в руках. Лежал полтора или два часа. Однако читалось плохо. Глаза бегали по строкам, но смысл прочитанного как-то ускользал. В конце концов книгу пришлось отложить. "Вы злитесь, сеньор, вам обидно? - спросил у себя Володя. - Но скажите, пожалуйста, почему вы должны обижаться на каждую случайную знакомую? Пусть она делает все, что хочет". Философия не помогла. Володя продолжал видеть Валю и слышать ее взволнованный, ломкий голос. Мальчик насильственно усмехнулся. "Героизм, дружба, верность... - перебирал он слова девушки, - все это вычитанные, чужие фразы".
В комнате, которая не топилась почти всю зиму, было очень сыро, и Володя сильно озяб. Он вскочил на ноги и, взявшись за спинку кровати, начал приплясывать на одном месте. Это не помогло, и он выскочил в сени, где был устроен самодельный турник. Володя подтянулся и сделал ласточку. Это его согрело и успокоило.
Два дня не было тревоги, и все это время Володя провалялся на кровати, занимаясь чтением. На третий день он достал свой рисунок, внимательно осмотрел его и сказал:
- Ну, за работу!
Рисунок вчерне был уже готов. На нем было все - и заря, и контуры крыш, и столбы пожарищ в разных концах города. Не хватало окончательной отделки. Володя решил еще раз залезть на крышу, присмотреться ко всем цветам и оттенкам вечерней улицы и точно определить, во что окрашены заря, дома, деревья, мечи прожекторов. После этого оставалось составить краски и уже при дневном свете, в комнате, доделать рисунок.
Дождавшись урочного часа, Володя забрался на свой наблюдательный пункт. Прожектора уже бродили по небу. В их движениях чувствовалась какая-то повышенная нервозность. Володя не обратил на это внимания. Он крепко сжимал карандаш и внимательным, строгим взглядом осматривал окрестность. "Среднее между кирпичным и коричневым", - сказал он про зарю и записал это на клочке бумаги. "Угольно-черное", - говорил он, приглядываясь к неподвижным верхушкам садов. Мальчик так увлекся своим занятием, что не думал ни о чем другом, кроме оранжевых, лимонных, сиреневых оттенков. Но вот при одной особенно сильной вспышке прожекторов его глаза случайно повернулись в сторону соседского двора. Он увидел Валю.
Она, как обычно, стояла на крыше дровяного сарайчика и смотрела прямо на него.
- Здравствуйте, Володя! - весело крикнула девушка.
Мальчик не ответил и отвернулся. Валя обиженно вскинула подбородок и стала к нему спиной.
А прожектора все бродили и бродили по небу. Они что-то нащупывали, выслеживали, искали. Тревогой был наполнен весь город, молчаливые дворы, сумеречный воздух. Наконец это передалось мальчику. Он посмотрел на небо, прислушался. "Наверное, скоро будет большой налет", - подумал он.
Как бы подтверждая эту мысль, на станции возник глухой, утробный рев. Город подхватил его, и вое кругом вдруг завыло и застонало на разные голоса.
"Ну, началось", - с досадой подумал Володя.
Совсем близко хлопнула зенитка. Из-за большого сада над рекой откликнулась другая. Кольцо выстрелов обежало весь город. Переулки, сады, далекие окраины ощетинились огнем. Скоро послышался рокот моторов. Сегодня он был ближе и отчетливей, чем обычно; казалось, что самолеты снижаются к самым крышам. Очевидно, они изменили свою всегдашнюю тактику. Рокот перешел в стон, скрежет, над головой мелькнула черная тень. Не успел Володя осмыслить происходящее, как послышался новый звук - тонкий, свистящий, и что-то длинной полосой понеслось вниз. За два-три квартала от того места, где находился Володя, вырос огромный, хорошо видный при заре султан черной пыли; упругая волна воздуха толкнула мальчика и притиснула его к трубе. Снова свистнуло над головой, и черные султаны стали подниматься справа и слева - со всех сторон. "Бьют по городу, по центру..." - подумал Володя, пригибаясь к трубе. Он услышал пронзительный крик. На крыше дровяного сарайчика металось и трепетало что-то белое. Володя скорее угадал, чем рассмотрел лицо соседки - неузнаваемое, искаженное страхом и отчаяньем.
- Володя, слазайте, слезайте! - крикнула Валя, спрыгивая на землю.
Острый, шипящий кусок металла врезался в крышу у ног Володи. С трубы упал и покатился вниз обломок кирпича. Все кругом шаталось, как хмельное. Мальчик прижал к груди фанеру и бумагу. "Ничего не выйдет", - сказал он, сползая по гребню крыши. Он забросил рисунок в слуховое окно и, пробежав по чердаку, торопливо спрыгнул в сени.
Стены сеней ежеминутно освещались, как во время сильной грозы. Володя растянулся на дощатом полу, под прикрытием порога, и взглянул вверх. По небу плыли красные нити трассирующих пуль. Воздушная волна трепала волосы, мешала дышать. В сени летели тучи песка и мелких камешков. Один камень больно оцарапал Володе щеку. "Ничего не выйдет, ничего не выйдет..." - сказал мальчик, уже не зная, зачем он это говорит. По крыше с грохотом покатились кирпичи - обвалилась труба. Мальчик подполз к двери, ведущей в дом. Нет, в комнате еще хуже: в случае попадания придавит, как крысу. Надежнее всего погреб. Мальчик вскочил на ноги и, пригибаясь, выбежал из сеней.              
Погреб уходил глубоко под землю. Он был сложен из крепких камней. Володя нащупал глубокую нишу, где всегда стояли пустые бутылки, и сел на холодный камень. Теперь оставалось одно - ждать. В погребе было темно, но сквозь дверные щели то и дело мелькал красный свет. Наверху все ходило ходуном. Мальчик отчетливо слышал рев моторов и угадывал направление залета. Вот самолеты ушли куда-то в сторону, вот развернулись и стали приближаться вновь. "Р-р", "р-р-р"... - содрогалась земля; с потолка все время сыпались комочки земли. "У-ух!.." - трахнуло где-то совсем рядом, и дверь вся задребезжала и напряглась на крючке. Мальчик крепко стиснул руки. "Ничего не выйдет, ничего не выйдет..." - повторил он машинально. Самолеты опять ушли.
"Не думать о страшном, - говорил себе Володя, - лучше вспоминать о чем-нибудь хорошем, например о родителях, братишке. Что они теперь делают? А дядя?" Мальчика охватило чувство острой жалости. Бедный дядя, наверное, беспокоится о нем, а самому приходится не лучше. Самолеты стали приближаться. "Р-р-р..." - грохнуло, как обвал, и дверь, сорвав крючок, распахнулась настежь. "Р-р-р..." - зазвенело в голове, и перед глазами Володи всплыло ослепительно сверкающее зеленое солнце. Что-то тяжелое, навалясь сверху, вытолкнуло его из ниши и, уже бесчувственного, повалило на пол.
Володя не знал, сколько времени он лежал без сознания. Очнувшись, он долго не мог понять, что с ним произошло. Пошарил вокруг себя - пальцы нащупали опрокинутую кадушку, кучку проросшего картофеля. В нескольких сантиметрах от головы лежал большой четырехугольный камень. Постепенно к мальчику вернулась память. Ага, стало быть, бомба разорвалась над погребом, и его едва не придавил этот камень, упавший из ниши. Но это случилось наверху, цел ли дом? Целы ли соседние дома и не пострадал ли кто из жителей переулка?
"А Валя?" - вдруг вспомнил мальчик.
Он вскочил, как подкинутый пружиной. В голове гудело, ноги дрожали и подгибались. Цепляясь за стенку, он кое-как выбрался из подвала. Дальнейший путь был прегражден. Ступеньки, ведущие наверх, были завалены кирпичами, рухнувшими балками, железными листами. Володя попробовал разобрать эту кучу и сразу обессилел. Закусив губы, он потянул к себе одну доску. В образовавшемся отверстии показались звезды. Мальчик приободрился. Быстрей, быстрей, как можно быстрей!
- Володя, это вы? - послышалось наверху.
Спрашивала Валя. Мальчик рванул другую доску - и отверстие стало еще шире.
- Это вы, Володя?.. - повторил дрожащий голос.
- Я.
- Ну, слава богу! Вы не спешите, мне сверху удобней... Валя быстро разобрала балки, и через минуту Володя выбрался наверх. Девушка стояла перед ним в белой ночной кофточке, с ломом в руках, смотрела на него и не то смеялась, не то плакала.
- Ну, вот... хорошо. А я уж думала...
Володя, ослабев, прислонился к стене.
- Вы как сюда попали, Валя?
- Вас искала. Ведь бомба ахнула как раз на ваш двор. Когда стало тихо, я выскочила наверх и побежала искать. Побывала в вашей квартире - там ни души. Ну, думаю, он, наверное, в погребе...
У входа в погреб чернела глубокая воронка. Забор, разъединявший соседские дворы, повалился набок, земля была усеяна битым стеклом, щепками, камнями. Темнота придавала всему этому дикий, неправдоподобный вид.
- Вот какая чушка сюда свалилась, - сказала Валя.
Володя подумал, что следовало бы войти в дом, осмотреть комнату, и сразу забыл об этом. Он взял девушку за руку, и они вышли за калитку. Было холодно, ярко сверкали звезды. Город затих, успокоился. Пыль давно улеглась, и в переулке снова пахло свежей зеленью. Из большого сада над рекой отчетливо доносилось самозабвенное щелканье соловьев.
1946 г.

Начало главы

Владимир Андреевич Мильчаков

Владимир Андреевич Мильчаков родился 15 (28) декабря 1910 г. в д. Ульяны Свеченского района Кировской области (ныне с. Ленинское Котельнического района).
Девяти лет он остался без отца. Несколько лет беспризорничал, изредка попадая в детские дома.
В 1925 г. вступает в комсомол и по путевке комсомола с 1926 г. начинает работать в уголовном розыске. Работает в Алтайском крае, в Западной Сибири, в Казахстане, в Средней Азии. Позднее этот период его биографии нашел отражение в книгах "Загадка 602-й версты", "Рассказы о недавнем прошлом" и частично в романе "Таких щадить нельзя".
Систематического образования Мильчаков получить не смог, а тяга к знаниям была велика. В 1938 г. подготовившись самостоятельно, он поступает на исторический факультет Средне-Азиатского государственного университета.
В период учебы в университете появились первые стихи Мильчакова на страницах республиканских газет, а в 1939 г. в издательстве детской литературы Ташкента вышел сборник его стихов.
В Великой Отечественной войне Мильчаков прошел путь от солдата до офицера. Участвовал в штурмах Бреста, Кенигсберга и Берлина. После демобилизации в 1946 г. Мильчаков некоторое время работал в редакции газеты Туркестанского военного округа "Фрунзевец", а затем в аппарате Союза писателей Узбекистана, где много лет был секретарем партийного бюро. В 1950 г. Мильчаков окончил двухгодичную партийную школу и работал до 1955 г. редактором журнала "Звезда Востока". В этот период он много пишет, его произведения появляются в периодической печати и отдельными изданиями.
Повесть "Разведка идет впереди", изданная в 1949 г. в Ташкенте, была переиздана в Москве и переведена на польский язык.
В 1951 г. вышел сборник стихов "Всегда вперед" и книга военных рассказов "Дорога солдата", посвященная освободительному походу Советской Армий за рубежом. С 1955 г. Мильчаков целиком отдается творческой работе. Это были годы наиболее активной творческой деятельности автора. Повесть "Мои позывные Россия" (1956), которая пользовалась большим успехом, переведена в Болгарии. Повесть "Таких щадить нельзя" (1958) получила высокую оценку на декаде искусства и литературы УзССР в Москве.                     
Мильчаков выступал также как публицист и переводчик. С узбекского переводил произведения А. Мухтара, Ш. Рашидова, Миртемира, Мирмухсина и др.              
В 1959 г. Мильчаков переехал в Орел. В январе 1960 г. здесь было создано отделение Союза писателей РСФСР и он стал его первым ответственным секретарем. Мильчаков отдавал много сил сплочению Орловской писательской организации и работе с молодыми писателями.
В 60-е годы писатель создал инсценировки своих повестей "Разведка идет впереди" и "Таких щадить нельзя", которые были поставлены на сценах Орловского и Владимирского драматических театров.             
В 1964 г. Мильчаков тяжело заболел (сказалась фронтовая травма), но продолжал свою творческую работу. Вышла в свет повесть "Загадка 602-й версты", которая должна была стать началом цикла автобиографических произведений. Но осуществить свой замысел писатель уже не смог.
Мнльчаков много работал над архивами Орловского подполья периода Великой Отечественной войны, результатом этой работы явилась дилогия "Птенцы орлов".
В характеристике творчества Мильчакова, данной правлением Союза писателей РСФСР, говорятся: "Насыщенная событиями биография коммуниста - борца (вступившего в партию на фронте) дала возможность В. А. Мильчакову создать галерею образов волевых, сильных людей, не ищущих легких дорог, идущих навстречу опасностям ради достижения общественно значимой цели, эти люди верны высоким идеалам революции, глубоко преданы своему народу и в служении ему видят главную цель своей жизни".
Мильчаков неоднократно избирался депутатом райсовета и горсовета, был делегатом XI съезда Коммунистической партии Узбекистана, делегатом II съезда писателей РСФСР и V съезда писателей СССР.
За активную литературную и общественную деятельность Мильчаков был награжден двумя орденами "Знак Почета", двумя орденами "Красной Звезды" и орденом Трудового Красного Знамени.
5 января 1973 г. Владимир Андреевич Мильчаков умер в г. Орле.

Птенцы орлов
(Отрывки из повести)
Перед вечером немцы велели согнать всех на площадь. По улицам поселка забегали юркие полицаи, еще не успевшие получить форму, но уже с черно-белыми повязками на рукавах полушубков, телогреек и шинелишек. Они, пока не привыкшие к новой роли, не решались заходить в дома, а стучали под окнами и, постепенно набираясь начальственного гонора, кричали:
- Эй, народ! Выходи, кто есть, на площадь! Начальство требует.
Жители поселка, один за другим, потянулись к конторе совхоза, которую оккупанты оборудовали под комендатуру. Люди вначале шли каждый сам по себе, но по пути сбивались в кучки по три-четыре человека, Тревожно перешептывались, гадали о том, что их ожидает на площади. Толком никто ничего не знал, но слухов после ночного пожара ходило много, и хорошего ждать не приходилось.
Когда Дарья Ивановна с Верой вышли на площадь центральной усадьбы совхоза, весь народ был в сборе. Они подошли самыми последними.
Немного же осталось жителей в поселке! До войны, в дни революционных праздников, на эту площадь сходилось более трех тысяч человек. А сейчас, несмотря на все усилия полицаев, удалось собрать человек четыреста, не больше. Да и то здесь были почти одни женщины. Очень редко можно было увидеть мужчину - старика или инвалида. Почти не было на площади и молодежи. Десять - двенадцать девушек, сбившись в небольшую стайку, сиротливо жались друг к другу, со страхом поглядывая в сторону конторы.
А перед конторой, около трибуны, рядом с Доской почета возвышалась виселица. Опираясь ногой на верхнюю ступеньку лестницы, прислоненной к одному из столбов, и навалившись животом на перекладину, немец в кургузой шинели закреплял - наверху две веревки. Внизу стояла скамейка. Взобравшись на нее, второй немец проверял, хорошо ли скользят петли и не слишком ли высоко они закреплены.
Убедившись, что все в порядке, немец просунул голову в одну из петель, окинул толпу насмешливым взглядом и, вдруг зажмурив глаза, вывалил длинный синеватый язык и, дергаясь всем телом, захрипел:
- Хр-р-р-р!..
- Ой, батюшки! - взвизгнула женщина в толпе. - Никак, кого-то вешать будут.
- Не вешать, а казнить, - прогудел в ответ мужской голос. - Вешают собак и предателей, а людей казнят.
Немец вытащил голову из петли, подергал веревку и, убедившись, что она надежно закреплена, подмигнул толпе:
- Гут. Карашо!
Соскочив со скамьи, он прошел мимо часового, стоявшего у крыльца, и скрылся за дверями конторы.
- Докладывать пошел... Ой, что же сейчас будет! Неужто нашли тех, кто хлеб сжег? - стоном прокатилось по толпе.
Второй немец, спустившись сверху, опрокинул лестницу, оттащил ее в сторону и аккуратно прислонил к подножию трибуны. Затем, окинув хозяйским взглядом виселицу, толпу народа, обгорелые развалины клуба и элеватор на противоположных сторонах площади и, видимо, найдя, что все сделано так, как надо, ушел в контору. На площади остались только жители поселка да часовой-автоматчик у крыльца.
Погода становилась все хуже. Тучи опустились так низко, что было непонятно, почему они не цепляются своими лохмотьями за голые вершины берез, окружавших площадь. Ветер уже не налетал отдельными порывами, а дул непрерывно - яростный, сырой и холодный. Он свистел в голых ветвях берез, тоненько скулил в порванных проводах электролинии, тревожно гудел в оконных проемах обгорелого здания клуба и руинах элеватора. Мокро, холодно и сумрачно было вокруг. Люди стояли хмурые и молчаливые.
На площади было тихо. Но в молчании толпы Вера чувствовала не только страх перед завоевателями и перед тем, что сейчас должно совершиться: Вера интуитивно догадывалась, что ночной пожар встряхнул души людей. Кончалась власть растерянности, страха, мрачного отчаяния, овладевшая многими в первые дни вторжения фашистов. Значит, еще не все потеряно. Борьба продолжается, и от каждого зависит, примет ли он участие в этой борьбе или отсидится, переждет, покорно сгибая шею перед захватчиками. Вера была уверена, что каждый, стоявший сейчас на площади, сутулясь и хмурясь, решал для себя этот нелегкий вопрос.
Двери конторы распахнулись. Часовой у крыльца вытянулся и замер. Первыми торопливо прошагали четыре автоматчика. Они встали по одному у каждого из углов трибуны и направили на толпу автоматы. Затем на крыльцо не спеша вышел офицер. Остановившись почти у самой двери, он несколько мгновений внимательно разглядывал настороженную, молчаливую толпу.
На лице офицера холодно поблескивали стеклышки пенсне. Рукой, затянутой в перчатку, он коснулся дужки пенсне и снова неподвижно уставился на толпу. Казалось, немец ощупывает своим взглядом каждого человека на площади. Затем губы его покривились в улыбке, и он, неторопливо спустившись с крыльца, зашагал к трибуне. Поверх мундира на плечи офицера был наброшен широкий черный плащ, блестевший так же холодно, как и стекла пенсне.
Следом за офицером легкой трусцой засеменил маленький плюгавый человек в мешковатом, явно не по росту мундире с ефрейторскими нашивками. Этого коротышку многие жители поселка знали хорошо. До войны Иван Васильевич Краузин считался неплохим преподавателем немецкого языка. Но с приходом немцев он, превратившись в Иоганна Краузе, стал переводчиком фельдкомендатуры.                  
Коротышка догнал офицера лишь тогда, когда тот, поднявшись по ступенькам, уже подошел к переднему барьеру трибуны. Коротышка пристроился рядом с ним. Несмотря на трагичность минуты, в толпе многие невольно улыбнулись. Офицер был высок. Барьер небольшой совхозной трибуны доставал ему чуть выше колен. Примерно на этом же уровне над трибуной торчали тощие плечи Краузе и его маленькая, сплюснутая с боков голова.
Но улыбки, едва появившись, угасли. Казалось, холодный ветер, с воем носившийся по площади, сдул их с лиц людей. Из дверей конторы вышел второй офицер, а за ним в сопровождении четырех автоматчиков и солдата, проверявшего петли на виселице, появились приговоренные к смерти.
Высокий могучий старик с окладистой бородой и целой гривой седых кудрей на голове, а рядом с ним атлетического вида юноша, оба с туго скрученными за спиной руками, шли, окруженные  автоматчиками. Смертники были без рубашек. Лицо и грудь старика покрывали засыхавшие пятна крови. Не менее жестоко фашисты истерзали и юношу. Его левый глаз закрывала огромная сине-багровая опухоль.
Несмотря на перенесенные пытки, приговоренные, собрав остаток сил, шли к месту казни гордо, с достоинством. Смертников подвели к виселице и заставили подняться на скамью.
Солдат хотел надеть петли на шеи приговоренных, но офицер на трибуне запрещающе махнул рукой. Второй офицер, готовившийся фотографировать казнь, снял, на всякий случай, возвышающиеся над толпой смертников две петли, болтающиеся над их головами, и заботливо спрятал аппарат в футляр.
- Мужики! - высоким фальцетом закричал Краузе, не обращая внимания на то, что девять десятых собравшихся на площади людей были женщины. - Мужики! Слушайте внимательно! Господин обер-лейтенант Торн пожелал сказать вам несколько слов.
Обер-лейтенант заговорил звучным, привыкшим к громким командам голосом. Он произнес короткую, но резкую, как приказ, фразу и умолк. Краузе сразу же перевел:
- Господин обер-лейтенант Торн желает знать, кому из вас известны эти люди. Отвечайте, не задерживайте господина обер-лейтенанта.
Многие из стоявших в толпе хорошо знали Павла Евстигнеевича Голубева - кузнеца из колхоза "Путь Ильича" и его внука Леню, лучшего в районе тракториста. Знали и молчали. Только неясный шорох, похожий одновременно на вздохи и всхлипывания, прошел по толпе, но шум ветра сразу же заглушил его.
- Отвечайте! - снопа визгливо закричал Краузе.
- Не надрывайся, глиста собачья, - собрав силы, прогудел старый кузнец. - Сказано, не здешние мы. Никто тут нас не знает, и вся недолга. Чего к людям пристаешь, недоносок!
Краузе, захлебнувшись от ярости, поднял к небу два своих сухоньких кулачка и с мольбой взглянул на обер-лейтенанта. Но тот, даже не заметив, что его переводчику нанесено оскорбление, заговорил, обращаясь к толпе.
На этот раз он говорил долго. Голос его то добрел, звучал дружелюбно, почти ласково, то становился суровым, угрожающим.
- Господин обер-лейтенант убежден в том, что многие из вас знают людей, которых сейчас он прикажет казнить, - стал переводить Краузе, когда офицер кончил говорить. - Но господин обер-лейтенант уверен, что казнь двух этих преступников окажет на вас благотворное влияние и в дальнейшем у нас с вами не будет никаких недоразумений. Сегодня ночью они убили двух часовых и подожгли склад, где хранилась хорошая пшеница. Более двух тысяч тонн превосходной пшеницы, подготовленной к отправке в Германию как дружеский дар признательности русского народа, благодаря злодейскому поступку этих преступников превратились в пепел. Когда их стали ловить, то эти негодяи убили еще трех немецких солдат и ранили четырех. Они хотели убить и самого обер-лейтенанта господина Торна, но доблесть немецких солдат помешала этому злодейскому замыслу. Сейчас по приказанию обер-лейтенанта этих преступников казнят. Господин обер-лейтенант советует запомнить, что так будет всегда. Каждого, кто осмелится действовать во вред германской армии или нападать на славного немецкого солдата, по приказанию господина обер-лейтенанта будут казнить. Господин обер-лейтенант приказал начинать казнь, - торжествующим тоном закончил Краузе и удовлетворенно вздохнул.
Солдат-палач вскочил на скамейку между приговоренными и, схватив одну из петель, потянулся к голове старика. Но вдруг дрогнул и судорожно вцепился в веревку. Жители поселка в изумлении увидели, как немец, скользя слабеющими руками по веревке, шатнулся и, не удержавшись на скамье, тяжело упал на землю, схватился руками за грудь и затих.
Никто ничего не понял. Не было ни выстрела, ни свиста пули, а мертвый фашист, скорчившись, лежал на земле.
Обер-лейтенант на трибуне изумленно дернулся и, шагнув к боковому барьеру, гневно начал:
- Вас...
Но кончить фразы фашист не успел. Конвульсивно взмахнув правой рукой, словно стараясь отмахнуться от чего-то, пролетавшего мимо лица, он нелепо сунулся вперед и упал животом на боковой барьер трибуны.
Второй офицер, снова было вытащивший свой фотоаппарат, замер на месте, ошеломленный и напуганный.
- Партизаны! - первым опомнился и громко завопил Краузе, подбегая ко второму офицеру, так и застывшему с фотоаппаратом в руках. - Господин офицер, спасайтесь! Уходите в контору. Это не иначе партизанские снайперы бьют.
Воспользовавшись растерянностью фашистов, приговоренные о чем-то быстро переговаривались. Старик что-то приказывал юноше, но тот не соглашался. Наконец старик утвердительно кивнул головой.
- Ладно, внучек, будь по-твоему. Не хочешь один, попробуем вдвоем. Только не задерживайся, беги что есть духу. Я не отстану. А веревки кто-нибудь срежет.
- Да они и так уж еле держатся. Сам сброшу. Только ты, дед, нажимай. Не отставай.
- Запомни, внучек, бежим в разные стороны, - предупредил старик. - Встретимся ночью у дуплистой ветлы. Готовься... - и после короткой паузы скомандовал: - Пошли!
Юноша на мгновение присел, стремительно соскочил со скамьи и кинулся в самую гущу толпы. Та отшатнулась, раздалась перед юношей и сразу же сомкнулась за его спиной.
А старик? Старик тоже прыгнул одновременно с юношей, но не следом за ним. Собрав остаток сил, он рванулся и обрушился прямо на растерянно столпившихся вокруг офицера автоматчиков. Два сбитых с ног немца покатились по земле. Но сам старик каким-то чудом устоял на ногах. Не давая врагам опомниться. он ударил офицера ногою в пах. Тот, завопив от боли, согнулся. Глухо стукнула короткая автоматная очередь. Старик упал, ударился грудью о землю, сделал попытку встать, но не смог. Только кисти его рук, туго связанных за спиной, то сжимались в кулаки, то разжимались, словно стараясь что-то схватить и удержать.
Толпа хлынула с площади. В сутолоке Вера и Дарья Ивановна потеряли друг друга. Лишь вбежав на улицу, ведущую к дому. Вера увидела свою спутницу. Дарья Ивановна стояла, внимательно вглядываясь в пробегавших мимо нее людей.
- Тетя Даша, вы меня ждете? - еле смогла выговорить запыхавшаяся Вера.
- А кого еще мне ждать? - сердито ответила та, крепко прижав девушку к себе. - В такой-то давке тебя и растоптать свободно могли. Да и под пули попасть нехитрое дело. Извелась, пока тебя увидела.
- Тетя Даша, знаешь, что я тебе скажу? - прижавшись к Дарье Ивановне, зашептала ей на ухо Вера. - Я ведь знаю, кто это был.
- Где был?!
- Ну стрелял кто, я знаю.
- Вот что, девушка, - всерьез рассердилась Дарья Ивановна. - О таких делах на улице не болтают.
До самого дома Дарья Ивановна и Вера не сказали друг другу ни слова. Лишь после того как дверь была заперта на крючок, хозяйка, понизив голос, спросила:
- Ну, что там тебе, Веруша, показалось?
- Не показалось, тетя Даша, честное слово, не показалось, - захлебываясь от торопливости и обуревавших ее чувств, зашептала Вера. - Я сразу, как только убило офицера, догадалась, кто это сделал. Знаешь, кто? Это Саша стрелял!
- Кто-о-о? - протянула Дарья Ивановна, от изумления опускаясь на стул. - Да ты с ума сошла? Откуда здесь Саша?
- Не знаю, откуда, но стрелял он, - убежденно ответила девушка. - Ты видела, как стреляет Саша? А я видела. Сама видела, как он один раз попросил у Ивана Федоровича папироску, положил ее на камень, отошел на пятьдесят шагов и выстрелил в мундштук. Весь табак вылетел, а на папироске даже бумага не разорвалась. Вот так!.. Иван Федорович еще тогда сказал: "Молодец, Сашок! Хорошо стреляешь. Но все же это не высший класс".
- Да ты подумай, что ты говоришь, - стала разубеждать Веру Дарья Ивановна, но в ее голосе не было той уверенности, которой всегда отличалась эта многое повидавшая на своем веку женщина. - Ты только подумай! Такое дело только опытному красноармейцу, а может, офицеру по плечу. А ведь Саша-то еще мальчик. Ему и семнадцати нет.
- Ах, тетя Даша, как ты не понимаешь! - обиделась за своего друга Вера. - При чем тут есть семнадцать или нет семнадцати? Саша не мальчик, он комсомолец. Он всегда мечтал о подвиге. Я-то уж это хорошо знаю.
- Ну, ладно, ладно. Пусть будет Саша, - любуясь Верой, уступила Дарья Ивановна. - А откуда же он стрелял? Ведь выстрелов никто не слышал. Видать, издалека откуда-то.
Собеседницы долго еще строили разные предположения и догадки, пока Дарья Ивановна не спохватилась:
- Гляди-ка ты, заговорились-то мы как. Ведь уже ночь на дворе. Ложимся спать, утро вечера мудренее.
Вера засыпала. Перед глазами поплыли образы знакомых и дорогих лиц. Как-то неожиданно в комнате очутился Саша, такой, каким она его видела в последний раз. Поверх пиджака - широкий ремень с тяжелой пряжкой, карманы пиджака, набитые чем-то тяжелым, обвисли, на плече карабин...
Вдруг еле слышный, но тревожный звук разогнал овладевавший девушкой сон. Кто-то чужой подошел к окну. Девушка испуганно и радостно вскинулась с постели. "Может быть, Саша, - подумала она. - Ведь он знает, что я не успела эвакуироваться".
На фоне окна вырисовался чей-то черный силуэт. И хотя рассмотреть лицо человека было невозможно, Вера сердцем почуяла, что это не Саша. Через окно в комнату заглядывал чужой.
- Тетя Даша! Тетя Даша! - испуганно зашептала Вера. -Там стоит кто-то... В окно смотрит...
- Молчи, - так же шепотом ответила Дарья Ивановна, и Вера с удивлением поняла, что тетка не лежит в постели, а стоит около двери в свою комнату.
- Молчи, - повторила она. - Я скажу, что ты больная. Лежи.
С минуту обе молчали, прислушиваясь, затаив дыхание. Хотя за стенами домика была полная тишина, обеим слышались какие--то шорохи, звуки шагов. Вере даже показалось, что где-то лязгнуло железо.
Человек, заглядывавший в окно, не двигался. "Что он уставился? - пронеслось в голове Веры. - Ведь ничего не рассмотрит. Темно в доме".
Силуэт человека за окном исчез, и сразу же чей-то палец забарабанил по стеклу.
- За простенок спрятался, - шепнула Дарья Ивановна. -Боится пулю получить. Значит, не наш.
- Что делать будем, тетя Даша? - спросила перепуганная Вера.
- Открывать придется, никуда не денешься, - устало ответила Дарья Ивановна. - Ты лежи и стони.
В окно настойчиво и зло барабанил неведомый пришелец.
- Кто там? Чего надо? - громко окликнула Дарья Ивановна, подходя к окну.
- Откройте! - донеслось с улицы. - По делу из комендатуры.
- Днем надо приходить, - не двигаясь с места, ответила Дарья Ивановна. - Чего ночью людей тревожите?
- Приказали и тревожим, - донеслось с улицы. - Открывай, а то ломать будем.
- Ну уж и ломать, - упавшим голосом проговорила Дарья Ивановна. - Погоди, дай одеться.
Сейчас, когда не осталось никакого сомнения, что пришли враги, что надвигается нечто страшное, неотвратимое, Дарья Ивановна на несколько минут потеряла самообладание. Она заметалась по комнате, схватывая в темноте какие-то вещи, но тут же оставила их, опустилась на стул около стола и несколько секунд сидела, бессильно опустив голову на руки. Наконец она кинулась к Вере, присела на край кровати и, обняв ее, горячо зашептала:
- Ты, главное, лежи, как больная. Стони, если сумеешь... Может, не тронут ироды... И запомни: придет кто ночью и четыре раза стукнет вон в то окошко - значит свой, пускай без страха. Если он спросит: "Почему вы не уехали в последних числах июля?" - расскажешь обо всем, что случится, что узнаешь про немцев. Поняла?
- Поняла, тетя Даша, поняла, я все узнаю, - шептала Вера, прижимаясь к Дарье Ивановне. - Только как же ты одна-то? Может, нам вместе?..
С улицы нетерпеливо забарабанили в двери.
- Незачем нам обеим голову в пасть врагу совать, - сурово сказала Дарья Ивановна, вставая с кровати. - Лежи, ты больная. - И, подойдя к двери, крикнула: - Ну, чего ломитесь? Оденусь и открою.
Не зажигая лампу, при свете коптилки, Дарья Ивановна оделась и впустила непрошеных гостей. В комнату вошли лейтенант Гнивке, два немецких солдата и известный всему совхозу пьяница и хулиган Афонька по кличке Суслик. На рукаве Афонькиного полушубка была повязка полицая. Войдя, он остановился у распахнутой настежь двери.
- Эта? - указывая на Дарью Ивановну пальцем, неуверенно выговаривая, спросил Гнивке.
- Эта, эта, - закивал Афонька. - Она и есть Дарья Ивановна - жена заместителя нашего директора.
- Да закрой ты, ирод, дверь-то, - напустилась Дарья Ивановна на Афоньку. - Не лето ведь. Больной человек в доме.
- Кто? - задал новый вопрос Гнивке, указывая на лежавшую в кровати Веру.
- Прохожая это - объяснила Дарья Ивановна. - Зашла переночевать, да и слегла. Тиф у нее. Тиф, говорю, у нее.
Вначале, не поняв объяснений Дарьи Ивановны, Гнивке подошел к кровати и хотел приподнять одеяло, но вдруг испуганно отдернул руку и отшатнулся.
- Тиф?! - почти вскрикнул он, уразумев наконец одно-единственное слово из всего, что ему пыталась втолковать Дарья Ивановна. - Тиф! Майн готт!
- Говорю, тиф, - подтвердила Дарья Ивановна. - А уж такая хорошая девушка. Сегодня перемогла себя, встала и все в доме прибрала, а к вечеру опять свалилась. Сейчас, похоже, без памяти.
- По всему дому, значит, разнесла бациллы, - глубокомысленно провозгласил от двери Суслик. - Господин лейтенант, - окликнул он офицера. - Здесь тиф... Плохо. Плохо, говорю. Как есть, весь дом - одна сплошная зараза. Тиф, одним словом. Мы, - ткнул он себя в грудь, - вы, господин офицер, - указал он пальцем на Гнивке, - в одночасье заразиться можем. Уходить надо.
Лейтенант, отойдя к порогу, окинул взглядом комнату и, махнув рукой, приказал Дарье Ивановне:
- Ты одевайт! Пошель. Шнелль!
Когда топот солдатских ботинок и окрики фашистов, уводивших Дарью Ивановну, затихли в глубине улицы. Вера поднялась с постели и заперла дверь, которую Суслик так и оставил открытой. Ее и в самом деле пошатывало, как больную. Еле добравшись до постели, она уткнулась головой в подушку и залилась слезами.
Кинувшись со скамейки под виселицей в толпу, Леонид Голубев испытывал только одно желание: скорее затеряться среди людей, стоявших на площади, раствориться среди них, стать невидимым для глаз фашистов.
Но прорваться через площадь Леониду удалось не сразу. В самой гуще толпы кто-то на мгновение задержал юношу и накинул на его плечи брезентовый дождевик, чьи-то руки нахлобучили на голову шапку. Леониду некогда было рассматривать тех, кто это сделал. Пробормотав торопливые слова благодарности, он продолжал пробираться дальше.
Короткая автоматная очередь у виселицы поддала парню энергии и помогла ему. Шарахнувшаяся от выстрелов толпа понесла его с собою. Вместе с сотнями бегущих людей, теперь уже не отличимый от них, Леонид перебежал остаток площади, обогнул развалины школы, но не повернул, как большинство бегущих, на главную улицу. За развалинами он вдоль остатков забора перебежал небольшой садик и скатился в густые заросли глубокого лога.
Добрых три километра пробежал Леонид по логу. Лишь тогда, когда легкие совсем перестали захватывать воздух, а сердце, казалось, в любую минуту могло разорваться, он в полном изнеможении прислонился к стволу дерева. Все, что произошло в последние пятнадцать-двадцать минут, казалось. Леониду нереальностью. Всего полчаса тому назад он стоял под виселицей, злой и затравленный, озабоченный лишь тем, чтобы никто - ни свои, ни чужие - не заметили, как страшно ему умирать. И вдруг неожиданное, почти чудесное избавление. Леониду казалось, что все это ему снится, что сейчас он проснется в комнате совхозной конторы и ему снова придется стискивать зубы от боли и молчать, молчать, как бы ни бесновался, какие бы пытки ни придумывал допрашивавший его фашистский офицер в пенсне.
Несколько минут Леонид отдыхал, прислонившись спиной к дереву, и чутко прислушивался. Теперь он уже не боялся преследователей. Он знал, что у гарнизона совхоза не было сторожевых собак, а на прочес всех окрестностей фашисты сейчас не решатся.
Леонид повременил еще несколько минут и, убедив себя, что дед, как условились, придет ночью к старой ветле, зашагал в глубину зарослей. Ждать дальше вблизи совхоза, не имея при себе никакого оружия, было опасно.
В глубине леса было значительно теплее, чем в поле. Леонид остановился, прислушался, завернулся поплотнее в дождевик и опустился на сухую, мягко пружинившую хвою. Чувство безопасности и покоя охватило юношу. Нервное напряжение ослабело, и на смену ему пришли усталость и боль. Леонид надвинул поглубже шапку, привалился к подножию могучей сосны и, подняв воротник дождевика, чтобы согревать дыханием грудь, решил отдохнуть час или два. "Дед все равно раньше полуночи к ветле выходить не будет..." - мелькнуло в голове, когда он пристраивался под деревом, стараясь поудобнее уложить избитое, ноющее тело.
Очнулся Леонид от холода.
Взглянув вверх, увидел небо, усеянное крупными звездами. Значит, ветер все-таки разогнал тучи. Отдых восстановил силы. Правда, с земли Леонид поднялся не сразу. Каждое, даже самое легкое, движение причиняло боль, и юноша стискивал зубы, чтобы не вскрикнуть. Осторожно, шаг за шагом, разминая затекшие ноги, Леонид выбрался на опушку леса. Взглянув на опрокинутый ковш Большой Медведицы, определил: "За полночь перевалило. Пора идти. Дед, наверное, дожидается".
Зная, что ни в поле, ни в лесу сейчас никого из чужих не может быть, Леонид шел без опаски, открыто, не маскируясь.
Но вот и старая ветла. Она стоит у самого лога, окруженная мелким кустарником. К ней очень удобно подходить по отлогому скату, а если взобраться на вершину, то окрестные поля, перелески и даже совхозный поселок будут как на ладони. Проскользнув между кустов и подойдя почти к самой ветле, Леонид остановился. Кругом было по-мирному тихо и спокойно.
- Дед!.. - громким шепотом окликнул Леонид. - Дед, я пришел! Где ты?
Ему никто не ответил.
"Может, уснул в кустах? - мелькнуло в голове. Притомился... Ждал меня и задремал...
- Дед! - уже вполголоса позвал Леонид. - Я пришел!..
- Это ты, Леня? - окликнул кто-то за его спиной, Леонид прижался к стволу ветлы.
- Не бойся. Я свой, - продолжал тот же голос. - Я давно тебя увидел. Иди сюда.
- Кто тут? - хрипло спросил Леонид.
- Это я, Саша Гуртовой.
- Сашка!.. Ты зачем здесь? - все еще не доверяя, спросил Леонид.
- За тем же, за чем и ты, - донеслось в ответ, и Леонид почувствовал, что ответивший улыбнулся.
Негромко прошелестели кусты, и на прогалину вышел человек. Леонид не мог разглядеть смутно белевшее в темноте лицо. Но все же он сразу убедился, что перед ним действительно Саша Гуртовой.
Леонид был лет на семь старше Саши. Для юноши это очень солидная разница. Они не дружили, но хорошо знали один другого. Леониду нравился любознательный и энергичный мальчик, а Сашка Гуртовой гордился знакомством с прославленным трактористом.
- В самом деле это ты, Сашок! - обрадовался Леонид. - А я, понимаешь, деда жду. Обещал сюда прийти.
Саша ничего не ответил и не двинулся с места. Казалось, слова Леонида пригвоздили его к месту.
- Что ж ты молчишь, Сашок? - продолжал Леонид. - Ты здесь тоже кого-нибудь ждешь?
- Он не придет, Леня, - тихо ответил Саша. - Не придет твой дедушка.
- Почему не придет? - шагнул навстречу Саше Леонид.
- Павел Евстигнеевич не придет, Леня. Он не смог убежать, - повторил Саша, умолчав до поры о том, что старый кузнец сознательно пошел на смерть, чтобы спасти внука.
- Та-а-а-а-к, - растерянно протянул Леонид. - Не успел, значит...
Он безвольно скользнул вдоль ствола ветлы и тяжело опустился на землю.
- Не успел...
- По-моему, Леня, он не захотел бежать, - сев рядом с Леонидом, мягко проговорил Саша. - Павел Евстигнеевич не в толпу, а прямо на фашистов прыгнул. Двоих успел сшибить, ну и тут они его...
- Ты близко стоял? Хорошо видел?
- Я на вышке элеватора был. Это я стрелял.
- Ты?..
Опустив голову на колени, Леонид молча слушал рассказ Саши. Не поднял головы он и после того, как Саша замолчал. Так в полном молчании они просидели до тех пор, пока Саша, окончательно продрогнув, на окликнул товарища:
- Ну, хватит, Лень... Чего уж тут... Не-вернешь.
- Деда не верну, - глухо, не поднимая головы, ответил Леонид. - Но дорого мне немчура за него заплатит. Я их не просто бить, я их как гадов травить буду.
В голосе Леонида прозвучала такая ненависть, что Саша невольно подобрался, словно Леонид говорил и от его имени.
- Пойдем, Леня! - позвал он. - Не до утра же здесь сидеть.
Леонид поднял голову, огляделся и, не двигаясь, безучастно согласился:
- Что ж, пойдем. До утра отшагаем километров пятнадцать-двадцать.
- Двадцать километров? - удивился Саша. - Это куда?
- Куда пойдем, туда и придем. Надо к своим прибиваться. В одиночку много не навоюешь, - тоном старшего ответил Леонид, тяжело поднимаясь с земли. Прихрамывая, он подошел к одной из куч валежника, накопившегося на поляне, и ногой отбросил ее в сторону. Но это резкое движение вызвало в его теле такую боль, что он застонал.
- Ты что, ранен? - встревожился Саша.
- Не ранен... Это... просто так, - ответил Леонид и, наклонившись, поднял с земли карабин и наган. Но выпрямился с трудом, усилием воли подавив стон. В нерешительности он вертел в руках оружие, не зная, что оставить себе, что отдать товарищу. Наконец решился и, засунув наган за пояс, протянул Саше карабин.
- Не надо. Я пока обойдусь, - отказался Саша. Леонид удивленно взглянул на него и тут только разглядел, что в руках у Саши была малокалиберная винтовка.
- Ты что, с этой пукалкой воевать думаешь? - удивился Леонид. - Так ведь из нее и зайца, который поздоровее, не убьешь?
- Зайца, конечно, убить трудно, - согласился Саша. - Он бегает быстро... А вот фрицев....
- Ну, ты скажешь... Фашист от нее и не почешется.
- Однако сегодня днем фашисты кувыркались, даже не успели почесаться, - обиделся за свое оружие Саша. - Ты же сам видел.
- Постой, постой, - встрепенулся Леонид. - Так, значит, ты их этой?.. - Он бесцеремонно отобрал у Саши малокалиберку и внимательно осмотрел ее. - Хотя, что же. От элеватора до виселицы не больше ста метров... Если бить в глаз или в висок...
- А я и целился так, - сказал Саша.
- Молодец! - Леонид без колебаний вытащил из-за пояса наган и протянул его Саше. - Держи! Дедов это... А стреляешь ты здорово. Снайпер. Мне бы так!
- Спасибо, - расцвел Саша. - А стрелять научиться нетрудно. Надо только тренироваться чаще. Жаль, что у меня только двенадцать патрончиков осталось, а то бы...
- Ну, пошли, - двинулся вперед Леонид. - Не отставай. Нам торопиться надо.
- Подожди, Лень. Я не пойду с тобой, - смущенно проговорил Саша. - Я должен остаться.
- Почему остаться? - Леонид повернулся к Саше и, пригнувшись, заглянул в его лицо. - Ты что, тоже на задание послан? Кем?!                     
- Никем. Я сам по себе.
- Крутишь ты что-то, парень. Конечно, всем и каждому говорить о задании нельзя, но мне-то можно. Сам знаешь, за что меня фашисты повесить хотели. Да и поведу я к хорошим людям.
- К партизанам?! - обрадовался Саша.
- Ну, допустим, не к партизанам, а еще куда-нибудь, -неохотно признался Леонид. - Пошли, что ли!
- Не могу я, Леня, понимаешь, не могу.
- Да что ты в самом деле крутишь? - рассердился Леонид. - Говори толком!
- Человека мне надо увидеть одного. Тогда мы с ним вместе уйдем.
- Какого такого человека?
- Веру мне увидеть надо, понимаешь. Веру Волгину.
- Это дочку Данилы Семеновича, что ли?
- Ну да.
- А как она здесь очутилась?
- Долго рассказывать, - уклонился Саша. - Знаешь что, Леня, может, мы не сегодня, а завтра ночью уйдем. Сегодня в совхоз идти опасно. А завтра ночью заберем Веру и уйдем.
- Да, задача, - протянул Леонид. - Дочку Волгина здесь оставлять негоже. У кого она приютилась?
- У Дарьи Ивановны.
- Вон оно что, - почему-то обрадовался Леонид. - Ну, ладно, уговорил. Остаемся на сутки. Только отойти от поселка надо. Здесь фрицы шарить будут. Нас искать. Нагнал ты на них страху, Сашок.
- Совсем не надо уходить, Леня. У меня есть где спрятаться. Я еще до войны нашел это место. Там только метров пятьдесят по воде пройти надо. Но это пустяки, мы разуемся.
- А далеко отсюда твое убежище?
- Да нет, километра не будет. На Акатовской мельнице.
- На Акатовской? Там ведь ничего нет. Только вода и бугор.
- Вот, вот! Как раз под этим-то бугром и укрываться можно. Пойдем, сам увидишь.     

 

Отрывок из повести "Птенцы орлов" приводится по след. изд.:
Орел - город. - Тула: Приокское книжн. изд-во, 1967.
Биография В. А. Мильчакова, подготовленная О. Н. Овсянниковой, перепечатана из справочника "Писатели Орловского края: Библиографический словарь. - Орел: Орловское отд. Приокского книжн. изд-ва, 1981.

Начало главы

Леонид Лаврентьевич Сапронов
(1925-1978)

Леонид Лаврентьевич Сапронов   родился   12 января 1925 г. в Донбассе, в г. Макеевке, в семье рабочего, выходца из крестьян Должанского района Орловской губернии.
Сапронов подростком был угнан в Германию и там за колючей проволокой, на заводах рейха познал весь ужас неволи. Возвратившись на Родину, он участвовал в восстановлении разрушенного хозяйства, был забойщиком на шахте, учился, жил напряженным ритмом страны.
После окончания в 1949 г. Донецкого металлургического (ныне индустриального) техникума, Сапронов работал в Донбассе мастером, инженером. Будущий писатель остро чувствовал перемены и в облике земли, и в психологии людей. Все эти впечатления и послужили основой его творчества.
Первые рассказы Сапронова были опубликованы на страницах областной газеты "Комсомолец Донбасса". Затем он печатался в ряде газет, в журналах "Донбасс", "Змнна" (Смена), "Советская Украина", "Огонек". В 1957 г. в Донецком книжном издательстве вышел первый сборник рассказов Сапронова "Вечерняя почта".
В 1960 г. Сапронов был принят в члены Союза писателей СССР, в 1962 г. - закончил высшие литературные курсы института им. М. Горького. Книги его выходили в издательствах "Советская Россия" и "Советский писатель", в Приокском книжном издательстве.
В 1965 г. писатель переехал в Орел. Он работал редактором многотиражной газеты на сталепрокатном заводе, позднее - на УВМ (завод управляющих вычислительных машин).
Определяющей чертой творчества Сапронова является исследование морально-нравственных основ человека. Писатель работал в лирико-психологической манере, восходящей к тургеневско-чеховской традиции с ее точным языком, емкой и колоритной деталью. В творчестве Сапронова деталь играет большую роль в воссоздании характеров героев и эмоционального настроя произведений. Стиль Сапронова прозрачен и прост, интонация спокойная, даже немного бесстрастная, идущая от Чехова, о котором у него есть интересный рассказ. Сапронов не наставляет, не резонерствует, а как опытный врач бережно высветляет здоровые начала жизни и тревожится, когда видит их помутнение.
Умер Леонид Лаврентьевич Сапронов 6 февраля 1978 г. в г. Орле.

 

* * *
Родители
Для того, чтобы узнать, как ты, выглядишь, не обязательно смотреть в зеркало. Стоило Ане понаблюдать за прохожими, и она замечала восхищенные взгляды мужчин, завистливые лица немолодых женщин, которые косились на ее белое платье.              
Девушка была в том возрасте, когда тело только что развилось, окрепло и расцвело, но еще не отвыкло от угловатых, порывистых движений подростка. В тени она казалась тоненькой, хрупкой, почти плоской, а под солнцем ее фигура и голенастые, загорелые ноги снова становились налитыми и округлыми.
Она шла медленно и плавно, иногда ее тугая коса сползала на грудь, и тогда Аня привычно вскидывала голову, забрасывая волосы за, спину, Сергей плелся позади, придерживал Анину сумочку локтем, смотрел себе под ноги и улыбался.
- Знаешь, - Аня, - негромко заговорил он, - сегодня ты мне снова приснилась. Будто стоишь на сцене и распеваешь...
- Опять сны! - насмешливо перебила она, не оборачиваясь.  
- Да я ничего... - спохватился Сергей и умолк.
На перекрестке, у перехода, Аня остановилась, загляделась туда, где сходились два ряда подернутых дымкой зданий, и наконец сказала:
- Все, Сергей. Дальше не провожай. Можешь возвращаться.   
Заметив робкий, просительный жест его руки, она забрала у него сумочку и еще тверже добавила:
- Нет, не ходи, не надо. Я не хочу, чтобы отец видел тебя.
Сергей стоял перед ней, понурив голову, и носком ботинка рисовал на асфальте какой-то узор.
- Опять? - Аня указала глазами на его руки.
Сергей покорно вынул их из карманов и вздохнул.
- Хочешь, завтра пойдем в кино? - смилостивилась она.
Уныние и покорность на его лице сменились робкой надеждой, и тогда она заторопилась:   
- До свидания...
- До завтра!
Он остался на перекрестке. Аня знала, что Сергей смотрит ей вслед, что будет провожать взглядом долго, пока не потеряет из виду. Но уже через несколько шагов она забыла о нем, перестала замечать прохожих, задумалась. Размышляла она о жизни, о себе, о своем отце и предстоящем свидании.      
Встреча с отцом не радовала Аню.
В детстве она не знала его. Раньше она жила с матерью и бабушкой, сухонькой, доброй старушкой с близорукими глазами, не подозревала о его существовании. И только много позже к девочке пришла не по-детски серьезная и неприятная догадка: ее отец не умер, не убит, он где-то есть и все-таки не вернется к ним. Впервые она почувствовала, что ее жестоко обидели, отняли у нее человека, на которого она имела право.
После войны отец вернулся в город со своей второй женой. Коренастый мужчина в военном кителе, с шелковистыми, светлыми и реденькими, как у новорожденного, волосами, назвался отцом и непрошено ворвался в ее жизнь.
Иногда он приходил к ней в школу и каждый раз говорил Ане, словно оправдываясь:
- Был у полковника Синицына, по пути заглянул к тебе. Не помешал?
Она давно не верила в этого полковника, но виду не подавала
- Нет, почему же... Пожалуйста, - ответила от отцу и с усилием добавляла: - Папа...
Отец торопливо расстегивал портфель и вручал девочке туфли или отрез на платье. Начинался разговор "ни о чем", как про себя называла эти беседы Аня: о ее успехах, одежде, новых кинофильмах, о таких мелочах, о которых, как ей казалось, не стоит говорить. Он был внимателен к ней, все помнил, все замечал, но разговора по душам, той сердечной родственной близости и понимания, какой хотелось Ане, у них не возникало, потому что оба избегали говорить о главном, о том, что их связывало: о прошлых отношениях отца и матери. "Ты" - было единственным словом, которое сближало их, в сущности чужих людей, которых словно случайно свел и связал кто-то третий.
Лишь однажды отец долго и неумело расправлял кружевной воротничок ее платья, медлил, и сердечко у нее гулко забилось.
- Анечка, - начал он, мучительно подыскивая слова, -постарайся понять меня хоть когда-нибудь. Пойми...
Отец вдруг замолчал, отвернулся от нее и слишком грузно, сутулясь, заспешил к выходу.
Так они и не поговорили. Да и о чем говорить? Что понимать? От этого маме легче не станет... Она изменилась за последние годы, стала резкой и раздражительной. А недавно рассказывала соседке:
- Хотела пожить спокойно, как люди. Ходить в гости, высыпаться по воскресеньям, летом отдыхать, хотела, чтобы и дом обставить не хуже, чем у других, и одеться прилично, чтобы вечера были свободные. А он учиться вздумал. Ну и поспорили. Раз, другой, третий. И вот однажды - ушел. Обиделась. Раз приходил, извинялся, - прогнала. Думала, блажь, одумается. А тут война... Так все и кончилось...
Бедная мама! А отец... Ну его, этого отца. Живет он отдельно, часто навещает Аню, неплохо помогает - и довольно с нее. Незачем ворошить старое, обвинять или оправдывать его.
А сегодня отец позвонил в школу и настойчиво звал ее к себе. Надо было отказаться хотя бы ради матери, которая, конечно, все узнает и непременно начнет упрекать Аню в неблагодарности, в невнимании к ней, к матери, к ее "несчастной, загубленной" из-за дочери жизни...
Аня разыскала нужное здание, остановилась возле акации с кривым стволом и осмотрелась.
Тени деревьев темными ручьями ложились на проезжую часть улицы. Знойный ветер забрасывал на шею горячий воротничок платья, каблуки туфель мягко погружались в асфальт.
- Девушка, вы не меня ждете? - игриво заговорил с ней парень в динамовской футболке. - Я пришел!
Аня нахмурилась, поправила узорный поясок из пластмассы и решительно вошла в дом.
Дверь открыл отец.
- Входи, входи, - сказал он, запахнув полосатую пижаму. - Располагайся, я сейчас.
Шлепая туфлями, он вышел в другую комнату.
Аня увидела в зеркале свои синие, холодные глаза, враждебное выражение лица с высокими дугами бровей и, довольная собой, обвела взглядом комнату.
Стол. Стулья. Возле балконных дверей - пианино. Играй и гляди в окно, на макушку акации, белоснежные горы облаков. Крышка инструмента откинута, на ней - нотный лист. И всюду -на этажерке, в шкафу, на окнах - книги, много книг.
Аня попыталась прочесть ноты и даже, пошевелив растопыренными пальцами, беззвучно пробежала по клавишам, слегка касаясь их. Нет, Чайковский ей пока не под силу...
- Хотите попробовать? - прозвучал за ее спиной женский голос.
Аня обернулась и оказалась лицом к лицу с худенькой, маленькой женщиной.
- Нет, я просто так... - смутилась гостья.
- Вы не знакомы? - спросил успевший переодеться отец. - Знакомься, Аня, моя жена Зинаида Петровна.
Зинаида, Петровна подала руку, Аня ощутила легкое прикосновение мягких и, вероятно, чутких, как у слепого, пальцев.
Женщина тревожно посмотрела на мужа.
- Ты побудь с нами, Зина, - успокоил ее отец, - мы ведь решили...                               :
Женщина улыбнулась Ане и принялась хлопотать у стола, уставленного тарелками.
- Видишь ли, Аня, - начал отец, - дело в том... У тебя сейчас важное время. Ты кончаешь школу... Это - ответственный момент...                       
- Доклады натощак отменяются, - перебила его Зинаида Петровна.
Отец запнулся, развел руками, пожаловался:
- Затирают! Не дают слова сказать. Вот так и живу под обстрелом.
Он жаловался, но было понятно, что этот "обстрел" ему и приятен и дорог.                         
- Прошу к столу, - сказала Зинаида Петровна. - За столом как-то веселее.               
Отец обнял Аню за плечи, подвел к столу, усадил и уселся рядом с женой. Она накладывала на тарелки рыбу, расставляла фужеры. Ее тонкие, худые руки неслышно и легко прикасались к посуде, тонконогим бокалам.                                      
- Один экзамен остался? - спросила она у Ани. - Кажется, математика?                         
- Да, в четверг, - не поднимая ресниц, ответила она.            
- Сдаст! - заверил отец. - Сдашь ведь?      
Аня ответила. Потом она то поддакивала, то отрицательно качала головой и удивлялась, как это она ухитряется давать правильные ответы, если думает совсем о другом, о постороннем. Ведь перед ней женщина, которая разрушила ее и мамино счастье, которую можно только ненавидеть.
Обыкновенная женщина, каких тысячи. Гладко причесанные, с проседью волосы, худенькое, хрупкое тело, Темное, с глухим воротом платье отделано бархатной тесьмой. Все просто, обыденно, неприметно. Разве что плавная медлительность ее жестов да необычная белизна кожи, которая казалась влажной, точно Зинаида Петровна небрежно вытерла лицо после купанья, бросались в глаза.          
Мама лучше. Еще и сейчас у нее пышные, покатые плечи, стройные ноги, белое, молодое лицо.      
Нет, не красота вскружила голову отцу...
- Ну что ж, выльем за твои успехи, дочка!
Отец разлил вино по бокалам и взглянул на жену. Женщина ободряюще склонила голову.
Аня подняла бокал последней.
Пить не спешили.
Зинаида Петровна держала бокал перед собой, вино вздрагивало мелкой зыбью, а она все медлила, точно ждала чего-то.
"Чокнуться или нет? - думала Аня. - Надо бы, только не я первая. Пусть она!"
Аня подняла бокал повыше, долго рассматривала вино на свет, будто оттягивала предстоящее удовольствие. Мельком она увидела ожидание на лице женщины и вдруг с какой-то дерзкой торопливостью выпила вино до дна.
Только после нее Зинаида Петровна поднесла бокал к губам.
- Ты, Анечка, не беспокойся, - заговорил минуту спустя отец. - Помогать я тебе буду. Ты уже взрослая, решай сама, учиться тебе или работать, выбирай, что нравится, а насчет денег не беспокойся. Так я говорю, Зина?
- Конечно!   
- Да, еще вот что. У меня в Москве сестра. Приглашала тебя в гости. Хочешь съездить к ней во время каникул? Посмотришь Москву, музеи, побываешь в Кремле... Хочешь?
Аня задумалась.
Предложение заманчивое, но все же... Зачем ее позвали? Заискивают? Подлизываются? Вряд ли. И все же зачем?
Молчание становилось неловким, и Аня наконец произнесла:
- Я позвоню, если надумаю...
- Вот и договорились! - обрадовался отец и стал накладывать на тарелку жены винегрет.
Зинаида Петровна приняла у него тарелку, свободной рукой коснулась его локтя, словно беззвучно поблагодарила мужа.
В дверь постучали. Отец отодвинул стул, поднялся, но в комнату уже вошла Анина мать.
- Ну вот, - заговорила она. - Жду ее дома, волнуюсь, а она у чужих людей. Сдала экзамен?
Ее белое платье отделано красным шелком, на верхней губе высыпали крупинки пота.
- Какие же мы чужие, Тоня? - тихо возразил отец.
На лбу у него собрались морщины, лицо утомленное, серое. Стареет уже, вон и лысеть начал...         
- Конечно, чужие! Разве ты отец! Что ты знаешь о дочери? - Мать говорила уверенно, решительно, и правота ее казалась неоспоримой. - Небось только и ждешь, когда ей стукнет восемнадцать, чтоб алименты не платить...
- Мама!
- Что "мама"? Что я, не знаю мужчин? Все они хороши!
Вот они, любимые изречения матери: "Мужчины все такие", "На чужом несчастье счастья не построишь". Она точно помешалась на них... Вырезает из газет и хранит статьи и фельетоны о разводах, бессердечных родителях, неверных мужьях...
- Вы бы присели, Антонина Саввична, - удается вставить Зинаиде Петровне.
- Ничего, постоим, - ответила мать, но все же села, взглянула на отца и рассмеялась: - Чего надулся? Правда глаза колет?
Настала тишина.
Отец закурил папиросу, с силой, точно тяжелую гирю, бросил спичку за окно. Аня чувствовала на себе его тревожный, пристальный взгляд, но не повернула головы, наблюдая за облаками.
Оказывается, облака разные. Одно напоминает вздыбившегося заиндевелого коня, другое походит на замысловатое суденышко средневековья с причудливо изогнутым носом, третье - темное, грозное - хвостатым ископаемым ящером нависает над самым балконом. Разные, разные...    
...Ах, какие они все путаники, эти люди! Разные, хорошие, а где-то напутали, что-то не поделили. Теперь сидят, переживают, и каждый по-своему прав, по-своему несчастен...               .
- А на улице уже темнеет, - не к месту сказал отец. - Мне, Зиночка, нужно к Синицыну. Я скоро!
- Ну вот, всегда так, - пожаловалась мать, когда за отцом захлопнулась дверь. - Уходит, не разговаривает... За что? Разве я не человек? Можно бы и по-хорошему... Хоть бы ребенка постеснялся...
- Мама, перестань!
Мать послушно умолкла, достала из отцовского портсигара папиросу, закурила, измазала гильзу помадой.
- Не расстраивайтесь, Антонина Саввична. Выпьем лучше за вашу дочь, за ее будущее.
Мать согласилась. После выпитой рюмки она оживилась, заговорила о модах, соленьях, семейных историях.
"Зачем она это говорит?" - возмущенно думала Аня.
Впервые она взглянула на мать как бы со стороны, глазами Зинаиды Петровны, словно впервые увидела маленькую шляпку, надетую набекрень, застывшие складки жира на шее. Аня вдруг поняла, как ненужно, как неуместно выглядит появление матери в этой уютной комнате, как нелепо звучат здесь ее категорические высказывания, рассуждения о ценах на фрукты, и пожалела о том, что разговор с отцом так некстати прервался.
А мать все говорила и говорила, с удивительной легкостью перескакивая с одной темы на другую.
Аня уронила вилку, вздрогнула от стука и, еще не сознавая, что сделает через минуту, с грохотом отодвинула стул, поднялась и охватила ладонью шею.
- Душно что-то...
Перед глазами поплыла черная глыба пианино, книги, лицо Зинаиды Петровны. Шагнув через порог, хлопнув дверью, девушка начала стремительно спускаться по лестнице. Только внизу, в темном тамбуре, она замедлила шаги, остановилась и, вытянув руки, нащупала ручку двери.
Где-то над ее головой со скрипом зажегся желтый косяк света, и голос матери окликнул:
- Погоди, Аня...
- Я вернусь, - заторопилась девушка, не желая объясняться. - Голова разболелась...
У крыльца сноп лучей от фонаря падал на акацию, отчего узкий круг листьев казался усыпанным снежинками. Было жарко и душно, как и днем.
Аня потерла пальцами висок, словно перед экзаменами, когда нужно было вспомнить формулу или схему, но ощущение ясности не приходило.
"Ох уж эти умные дяди! - с горечью подумала она, вспомнив один из хранимых матерью фельетонов. - Как у них все просто: семья, долг, коллектив. "Чувства? - удивляются они. - Эка важность! Наступил на горло собственной песне - и делу конец..." А если песня удалась, если выпелась талантливо, от души, если дала человеку силы и счастье, тогда как?"
Она пыталась представить себя на месте человека, который не любит, а все-таки живет с нелюбимым, смирился, лицемерит, может быть, ненавидит другого и все-таки терпит ради долга, привычки, формальностей, - и не могла.
"Девчонка, совсем девчонка! - твердила она мысленно. - Скверная, капризная девчонка. Отчего не чокнулась с Зинаидой Петровной, что она тебе сделала плохого? Зачем постоянно изводишь Сергея? За что?"
Она обняла ствол акации, прижалась щекой к жесткой морщинистой коре, прислушиваясь к своему голосу, раздельно произнесла, словно пропела:
- Се-ре-жа...

Начало главы

Память прошлого

Три дня Никитична прожила у сына в Москве и за это время ни разу не выходила из дому.
- Что я там забыла? - упрямо отказывалась она, когда сын уговаривая ее выйти на улицу, посмотреть на столицу, на москвичей. - Еще затолкают.
Сухощавая, махонькая, в гладком темном платье и фартуке с оборками, в толстых, домашней вязки, шерстяных чулках, она уже на другой день хлопотала на кухне, помогала невестке по хозяйству. Хитрые квартирные устройства неохотно подчинялись ее жилистым рукам: вентили выскальзывали из пальцев, огонь в газовой плите то угасал, то взрывался, форточки почему-то не затворялись, и Елена Владимировна частенько приходила свекрови на помощь. Скоро Никитична сама отступилась от мудреной городской механики и довольствовалась лишь черной работой: чистила картофель, убирала со стола, мыла посуду, подметала полы.
Женщина была она еще бодрая, крепкая, за ужином храбро опрокидывала рюмку водки и не торопилась закусывать. На ее желтом, пересохшем от времени лице пятнами проступал румянец, глаза маслились, добрели, она ласково поглядывала на сына, на его жену и все гладила заскорузлой ладошкой внучку. В десятом часу ее уже морил сон, Никитична пристраивалась на диване и засыпала.
А хозяева выключали телевизор, совали дочери конфеты, укладывали девочку в постель, выходили на кухню и вполголоса переговаривались.
- Чем ее занять, собственно говоря? - рассуждал Дмитрий Алексеевич, худощавый мужчина лет сорок с глубокими залысинами на висках и доверчивыми голубыми глазами. - Просто ума не приложу.
- Ты, Митя, ее лучше знаешь, - говорила жена. - Тебе видней. Кровь-то родная...
- Да ведь заупрямится, не пойдет, куда ни позови! Я же знаю!
- Надо что-то придумать. А то еще обидится и уедет.                                            
- Н-да... Проблема! - шептал он, поглядывая из коридора на узкую, с острыми лопатками спину матери.            
Никитична проживала у старшего сына Василия, механика, в районном центре, Дмитрий Алексеевич не видел ее шесть лет, каждый год настойчиво звал к себе и очень обрадовался ее приезду. Первые дни он допоздна засиживался с ней, вспоминал общих знакомых, Никитична рассказывала о колхозе, новом председателе, заработках старшего сына, но уже на третьи сутки старушка начала скучать, вздыхать, беспокоиться об отъезде, да и Дмитрия Алексеевича уже тянуло почитать новый роман, послушать одну из своих любимых сонат и посмотреть с женой последний итальянский кинофильм.                             
До ночи так ничего и не придумали. Дмитрий Алексеевич долго лежал в темноте, слушал ровное, теплое дыхание жены и задумчиво следил, как размашисто и бесшумно рыскали по стенам лучи автомобильных фар.
А утром, отыскав сигареты, на ходу приглаживая спутанные волосы, он пошел курить на кухню и там наткнулся на мать. Повязав платочек, она сидела, у окна, пригорюнясь, подперев кулаком щеку, и печально глядела на улицу.                          
Увидев сына, Никитична убрала руку, потуже затянула платок и сказала:
- А дома у нас, должно, вьюга пуржит...
Желание курить у него сразу пропало.
- Знаешь, мама, - тихо заговорил он, - а ведь мы с тобой сегодня гулять пойдем. Побродим, поглядим на Москву... Схожу к начальству, отпрошусь на денек и двинем. Хочешь?
- А тебя не заругают на службе?
Дмитрий Алексеевич только улыбнулся.
Через два часа он уже вернулся, разгоряченный, довольный, и, не раздеваясь, торжественно и широко провел рукою по воздуху.
- Собирайся, мать! - сказал он. - В Кремль поведу. 
- Куда?
- В Кремль. Увидишь Мавзолей, дворцы, Царь-пушку, колокольню Ивана Великого. Интересно ведь, а? Там теперь даже иностранцы бывают.
- Иноземцы, стало быть? Небось и шапки в храмах не снимают!
- Шапки? Не знаю, право. Кажется, нет...
- И чего глядят на чужое? Чай, не в зверинце. Нет уж, Митрий, ступай один. А то еще сомлею в пути...
Дмитрий Алексеевич переглянулся с женой, ослабил шарф на шее и уже не так уверенно предложил:
- Давай хоть в кино сходим! Так сказать, всей семьей, по-праздничному...         
- Да ить усну я там, милок! Только зря потратишься на билет. Так в дрему и клонит без свету. Уж я знаю!
Сын опустился на стул, покачал головой, усмехнулся.              
- Фу, запарился... Что еще? Может, в театр?
Он загляделся на пол, потом очнулся, прижал ладони к груди и снова заговорил:
- Послушай, ма, вспомни Ванюшку нашего! Как он живописью-то увлекался! Любил картины, художников, сам рисовал. Если б не погиб, он не пропустил бы сейчас ни одного музея, ни одной выставки. А мы живы остались - и не смотрим, не интересуемся. Тебя даже на улицу не вытянешь... А не мешало бы побывать в картинной галерее. Ради Ванюшки, в его честь. Пойдем, а?      
И Никитична согласилась. Спросила только, нельзя ли взять с собой внучку, сняла фартук, а от резиновых бот невестки отказалась:           
- Застынут ноги-то.
Елена Владимировна проводила свекровь и мужа за порог, сказала:                                
- Только не увлекайся, Митя, помни: ты не один. Не задерживайся долго.                         
С крыш капало, по водосточным трубам с грохотом скатывались сосульки. В тени зданий бойко приплясывали водяные фонтанчики, снег посерел, вздулся пупырышками и местами походил на разъеденный кипятком сахар. А на запыленных вывесках, затекших за зиму витринах, на черных от луж тротуарах потягивались, лучились солнечные звезды и до боли слепили глаза.            
Пояснения сына трудно давались Никитичне. Лишь изредка мельком она окидывала взором какое-нибудь здание или памятник, о которых рассказывал Дмитрий Алексеевич, но больше глядела на прохожих, на тесные ряды норовистых автомашин, которым, казалось, никогда не выбраться из этой сутолоки, на маленьких, бесстрашно снующих под колесами милиционеров. В широконосых валенках с калошами, в черной шали с кистями, она шла неутомимо и ходко, с опаской обходила слишком шустрых молодых людей, изредка рукой отгоняла от себя струю синего отработанного газа. 
- Люду-то, люду! Ах ты, господи! - не раз повторяла она, пережидая транспорт.                       
Дмитрий Алексеевич примерялся к ее шагам и все думал о том, до чего мать не похожа на тех бойких скупых баб и старух, которые торчат на городских рынках или толкаются в очередях, и как постарела в разлуке.                   
- Погоди чуток, умаялась я, - сказала она ему в вестибюле станции метро, зажатая встречными густыми потоками пассажиров. - Прямо закружил народ.
Сын отвел ее в сторону, постоял рядом и спросил:
- Лучше теперь?
- Да вроде полегшало.
Возле невысокого, изукрашенного пряничной резьбой, здания Никитична вдруг остановилась, схватила сына за локоть.
- И куда меня, старую, занесло? - сказала она. - Чего я там пойму? Еще засмеют...
Она постояла, невесело взглянула на урезанное, сдавленное крышами небо и вздохнула:
- Веди уж...
Музейная обстановка всегда успокаивала и умиротворяла Дмитрия Алексеевича. Покой и простор залов, исполненное внутренней силы безмолвие отчеркнутых рамами полотен, учтивые лица служителей у каждого нового помещения словно отгораживали, очищали его от будничной суеты, мелочных забот и неурядиц. Вот и сегодня он снова ощутил радостное волнение, опять настроился на торжественный лад.
А Никитична без платка чувствовала себя неуютно, иеустроенно, втягивала голову в плечи, поминутно проводила рукой по волосам, точно боялась, что их сдует ветром.
- Не робей, мама! - шепнул ей Дмитрий Алексеевич.
Первые комнаты Никитична прошла насквозь, не задерживаясь, мягко шаркая валенками по полу, неловкая, заброшенная сюда неведомо зачем, прошла, будто торопилась к выходу, и Дмитрий Алексеевич не решился ее остановить. Но потом она освоилась, замедлила шаги, осторожно поворачивая голову, заинтересовалась посетителями, стала осматривать полотна.
Возле экскурсовода, тоненькой женщины с короткой мужской прической, она остановилась, прислушалась, засмотрелась на ее фиолетовые губы. Сцепив кисти рук и глядя на пол, женщина обстоятельно рассказывала об известном художнике. Мальчики в белых рубашках и девочки в фартучках жались к ней и, задрав головы, почтительно глазели на картину. Никитична тоже стала всматриваться в застывшие людские фигуры, условно разыскивала среди них чье-то знакомое лицо. Но люди на полотне все больше замыкались, угасали под слоем красок, и Никитична двинулась дальше.                
В соседнем зале она задержалась возле небольшого, спокойного пейзажа, пытливо разглядывая его вблизи, точно ждала, что природа оживет.
- А похоже, - громко сказала она и обернулась к сыну.                            
- Вот видишь? - обрадовался Дмитрий Алексеевич, не обращая внимания на чей-то иронический взгляд.
Врубель не понравился Никитичне.
- Чегой-то он весь чешуей пошел? - спросила она, указывая на "Демона". - Чисто змея.           
У левитановской рощи Никитична простояла долго. Склонив голову набок, приложив палец к губам, она медленно обдумывала свою трудную думу, о чем-то соображала про себя и под конец даже вздохнула.  
Дмитрий Алексеевич терпеливо ожидал ее. Непосредственность матери трогала его и немного смущала, ему хотелось, чтобы она сегодня побольше поняла, что бы в сознании у нее осталось хорошее, яркое, чтобы живопись хоть чуточку проняла и обрадовала ее.   
Публика постепенно редела. В новом просторном зале они застали только маленькую девочку, которая сидела на стуле и болтала ногами, да седого осанистого мужчину в светлом костюме - он то подходил к большой позолоченной раме, то отступал от нее на несколько шагов, изучая картину издали. Два рослых парня, остриженные под ежик, в распахнутых куртках сидели рядом перед мольбертами и о чем-то весело переговаривались.
Никитична поначалу косилась в их сторону, затем зашла за их спины, придвинулась вплотную и заглянула поверх голов.
На загрунтованных холстах начаты были портреты какого-то знатного вельможи. Из ящиков торчали острые копья кисточек, на дне валялись свернутые улитки полупустых тюбиков; пахло бензином и красками.
Никитична вдруг согнулась, опустила голову, лицо ее сморщилось, огрубело, стало совсем некрасивым.
- Что ты? - встревожился Дмитрий Алексеевич.
- Ванюшка-то наш... - еле выговорила она искривленными, дрожащими губами.                 
- Ну, не надо, мама, - говорил он, поддерживая ее за локти. - Ну, успокойся, прошу тебя. Зачем ты, право...
Девочка перестала болтать ногами, парни с любопытством обернулись.
Дмитрий Алексеевич вел Никитичну под руку, произносил какие-то ненужные, ласковые слова. Утешать было нелегко. Он и сам чувствовал себя так, словно только что получил "похоронную".
То, что погиб и лежит где-то в чужой земле Ванюшка, самый живой и веселый из братьев, что из-за его смерти подавлена горем именно она, их мать, сейчас казалось Дмитрию Алексеевичу особенно жестоким и обидным.       
- Не буду, чего уж, - наконец сказала она.
Он хотел улыбнуться ей и не смог.
Незаметно они очутились в залах древней иконописи. И тогда Дмитрий Алексеевич спохватился, забеспокоился о том, как бы снова не расстроить мать.
- Это чего здесь? - неожиданно заинтересовалась она и первая пододвинулась к полотнам.
Возле изображения всадника в победно-праздничной, подхваченной ветром мантии, восседающего на тонконогом, с выгнутой шеей коне, Никитична изумленно прошептала:
- Егорий...
Она сложила руки перед собой и медленно, бочком поплыла вдоль стены, не пропуская ни одной картины. Ее лицо было суровым и словно отсутствующим, как и у тех святых, на которых она смотрела, да и все ее сухонькое, словно выжатое временем тельце в длинном, мешковатом платье оказалось под стать этому строгому и нерадостному залу.   
Длинный рассказ нового экскурсовода об иконе Владимирской божьей матери, ее участии в сражениях Никитична терпеливо выстояла до конца, а потом даже провела ладонью по раме, но тут же испуганно отдернула руку, точно обожглась.
- Заступница, стало быть... Ах ты, господи! - потерянно проговорила она.
Дальше следовать за ней Дмитрий Алексеевич не решился. Он тоже был не прочь лишний раз поторчать возле работ Феофана Грека или Рублева, вволю насмотреться на каждое полотно в отдельности, вглядеться в каждую выразительную фигуру или удачную деталь.
В зале было светло. Солнце наискось рассекало стену, охватило у стула передние ножки и угол сиденья, ровными ковриками улеглось на полу. Казалось, что солнце поселилось в этой комнате с незапамятных времен и не покидало зал еще с той поры, когда писались картины.                        
Глаза непорочных дев и святых угодников будто и не замечали Дмитрия Алексеевича, не взирали на него строго и не грозили ему загробной карой. Они словно прислушивались к чему-то важному, сосредоточились на внутренней мысли, углубились в самих себя.             
Дмитрий Алексеевич смотрел на блеклые лики апостолов, на предостерегающе поднятые персты Николая-чудотворца, и на него вдруг повеяло стариной, дохнуло запахом лежалой древности, не затхлостью и тлением, а каким-то чистым добротным духом бережно хранимых семейных реликвий. Ему даже померещилось чье-то лицо, озаренное сполохами огня, чьи-то большие немигающие глаза. Какой-то предок мелькнул перед его взором, русоволосый, остриженный в скобу, в крепкой холщовой рубахе. Под медные звуки набата он словно всматривался в Дмитрия Алексеевича из-под руки, глядел на него пытливо и строго, и от этого призрачного видения у Дмитрия Алексеевича сильно забилось сердце.                            
И сейчас же, без всякой связи, ему вспомнилось собственное детство, узкие листочки ракит над чахлой речонкой, спутанные ноги коней на лугу, нечесаные головы старших братьев.
Он уже корил себя за то, что давно не бывал на родине, что напрасно столько лет не навещал мамашу. Правда, работы в институте подвалило порядочно: почти вся страна переводила на газ отопительные котельные, приходилось много ездить, рыться в технической литературе, месяцами ломать голову над узлами и схемами надежной отечественной автоматики. И все же можно было выкроить время для поездки. Своим землякам он, вероятно, покажется чудаковатым и чересчур развязным, как и все горожане, да и для него в селе многое будет выглядеть нынче забавным. Но там, дома, станет звенеть в степи, стрекотать кузнечиками полуденный зной, размахнется в полнеба неправдоподобно роскошный закат, неброские с виду девчонки заведут на посиделках будто бы и наивные, берущие за живое песни, на всю ночь примется утюжить землю за селом неугомонный трактор - все наше, кровное, русское, все то, чего не выбросить из головы, никогда не вытравить из сердца.
- Митрий! - теребила его за рукав Никитична. - Очнись, милый! 
- А? Да, да, слушаю!
- Сберегли, говорю, иконы-то!
- Еще бы! Ведь это - искусство, ценности.
- Уважают, стало быть... Вот и дед наш тоже, уж на что дерзок был, сроду лоб не перекрестит, а образа не хаял. Людскими, говорит, руками делано, писано с душой...
Она еще раз обвела взглядом картины и фрески и сказала:
- Не пора ли идти-то?
На улице щеки Никитичны посвежели и разрумянились, глаза живо заблестели, она шла, не разбирая ни луж, ни тротуаров, с любопытством поглядывала вправо, за реку, и рассказывала о родственниках, о доме, о скотине, о том, что в Александровке открыли птицеферму и запрудили речку, а в Сокоревку наконец провели электричество. Знакомые сельские названия звучали для Дмитрия Алексеевича удивительно емко и певуче, ему уже виделось, что Никитична еще раз побывает в Москве, поглядит на столицу, что и сам он теперь частенько будет наезжать в родные места.
У перекрестка в ожидании зеленого света затаились легковые автомашины, их спины блестели и лоснились на солнце. А справа, за рекой, золотились в голубом небе кремлевские купола...

Начало главы

Белая дача

Человек задыхался от кашля. Пенсне болталось у него на шнурке, лопата вздрагивала в руках, а он все кашлял, натужно и утомительно.
- Кровь... Снова она, эта спутница болезни. Странно, что воспринимаешь ее уже привычно и спокойно. Кровь, идущая горлом, давно пугает других больше, чем его самого...
- Антон Палыч! - окликнули мужчину со стороны дома.            
Человек приложил пенсне к глазам, всмотрелся. Молодая женщина в белом переднике спускалась вдоль ограды, придерживая пальцами длинную юбку, и отчитывала его издали:
- Антон Палыч, опять? Что я, сама не посажу?
-  Он выдернул из земли лопату, повернулся к женщине боком.      
- Вы же знаете, доктор не велел утомляться. Вам отдыхать надо, а вы... Ей-богу, расскажу мамаше!
Она отобрала у него лопату. Чехов, отряхнув руки, направился к дому.
Снизу, из сада, легкое и даже в пасмурную погоду светлое здание с небольшой башенкой казалось высоким и внушительным на крутом участке крымской земли. Чехову хотелось постоять, полюбоваться своим детищем издали, но женщина шла следом, точно конвоир. Он поднялся на крыльцо, но и в коридоре слышал за спиной ее дыхание, чувствовал позади себя запах ее вымытых волос.
- Кушать будете?
- Нет, что вы, Марфуша! Не хочу, - решительно отказался он у двери своего кабинета.
Она стояла, скрестив руки под грудью, и неодобрительно смотрела на него. Чехов выдержал ее взгляд, тихонько кашлянул и пошел к себе. Непригнанная, неокрашенная дверь гулко захлопнулась за ним.
Солнца нет, нет и веселых ромбиков света на полу. Разноцветные оконные стекла сегодня лишь затемняют комнату. Пахнет стружкой и лекарствами.
Отсюда, со склона, на котором построен дом, виден весь город, прижатый подковой гор к морю. Разноликие строения беспорядочно набегают друг на друга, сталкиваются, теснятся, словно их стиснула и не отпускает чья-то крепкая, жесткая рука. Море тусклое, грязновато-синее, неприветливое. Вероятно, там, у берегов, оно неумолчно шумит и беснуется...
Однако нужно работать.
Чехов садится к столу. На столе полумрак. Чехов поочередно зажигает четыре свечи, устанавливает их так, чтобы тень руки не ложилась на бумагу.
Тускло блестят две темные египетские фигурки, поддерживающие свечи на стержнях, похожих на коромысла. На их лицах застыло выражение предупредительной покорности, безмолвия, и это сразу вводит в привычную рабочую колею.
Чехов охватывает ладонью бородку, точно выжимает из нее воду, глядит на дымчатые склоны гор за окном и размышляет.
...Люди и море. Грозная стихия и сезонные страстишки курортного городка, нечто могучее, величественное, извечное и сплетни, наряды, мелочная суета. Почти ничего сильного, свежего во всей Ялте, и редко кто спохватится, очнется от бессмысленной прострации. Заявится сюда новый человек, такой же сытый и равнодушный, как и другие, поначалу обомрет у моря, подивится небывалой силище, а уже на другой день будет самодовольно фланировать по набережной, раскланиваться со знакомыми, напиваться от скуки и вожделенно взирать на дамские шляпки. И лишь кому-нибудь, возможно, повезет, он отыщет родственную женскую душу, и на него однажды снова повеет величием мироздания. И еще одна чуткая, обойденная судьбой приезжая дама вдруг тоже почувствует, что жила не напрасно, что действительно кому-то нужна и близка, что настоящее счастье возможно и люди могут, должны быть лучше, чище, светлее!
Нет, еще не перевелись на свете глубокие, любящие натуры. Как Лика, эта женщина с очень правильными, по-русски красивыми чертами лица, с русалочьими волосами-водорослями, собранными на затылке, и смешной неприязнью к крыжовнику. Отзывчивая, доверчивая душа, рвется к ускользающему от нее счастью, как птица с подрезанными крыльями в недоступное небо, и все впустую. Отчего? Жаль, что переписка с нею замирает и гаснет...
На четвертушку бумаги тесно ложатся косые строчки рассказа "Дама с собачкой", написанные мелким, тонким, без нажимов почерком. После каждой фразы рука останавливается, никнет, словно набирается сил, и снова быстро скользит по листу бумаги.
За стеной зацокали каблучки, скрипнула дверь, и в комнату заглянула Марфуша.
- Антон Палыч, птица пришла. Сказать, что вас нету?
"Птица Феникс" - частая гостья в этом доме. У нее гладкое, бронзовое, как у японки, лицо, тяжелые набухшие веки, от ее монотонных россказней наваливается сонная одурь. Опять пойдут заунывные речи, жалобы, от беседы с ней начнется боль в висках. Можно было бы сказаться больным, но его, кажется, видели на улице...
- Нет, Марфуша, пусть войдет. Проси.
Чехов прикрывает газетой исписанные листки, двумя пальцами сбрасывает пенсне и откидывается на спинку стула. Глаза его становятся близоруко беспомощными, он щурит их, словно вглядывается в даль.
Женщина входит шумно, шелковые рукава ее платья шуршат на ходу.
- Добрый вечер, Антон Павлович. Разрешите?
Не дожидаясь ответа, женщина опускается на стул.
Его имя она всегда произносит с придыханием, смягченно, на иностранный манер - "Антюн". Лицо у нее застывшее, напряженное, точно она кому-то позирует.
- Какой ужасный день сегодня. Ветер, мгла, серое море, скучные люди... Какая тоска... И нет желаний...
Третьего дня она точно так же говорила о солнечном дне, "ужасном зное". Всегда одно и то же...
Чехов ощущает духоту, как что-то живое, наседающее на него, расстегивает стоячий воротничок сорочки, с надеждой оглядывается на коробку телефона - может, выручит?
Голос женщины приторно назойлив, ни прервать ее, ни вставить слово невозможно. Если при ней начать говорить, она повышает тон, заглушая собеседника. Хорошо бы, отбросив условности, вежливо указать ей на дверь... Но Чехов молчит, хотя глухое раздражение в нем нарастает, лицо горит, а к горлу снова подступает кашель.
- Как это все утомляет - духота, пыль, скука. Завидую служителям искусства. Только у них настоящая жизнь, великие идеалы, свой, особенный мир. Счастливцы... Художнику и смерть легка...
Чехов досадливо морщится. Если бы не слышать ее, если бы разучиться понимать слова... Но, как нарочно, каждая фраза отчетливо доходит до сознания.
Где-то, в каком-нибудь Торжке, ее супруг из кожи лезет, чтобы содержать семью, пересчитывает по вечерам засаленные пятерки, с непостижимой изобретательностью добывает деньги для того, чтобы эта пустая, презирающая мужа дама все лето лечила на юге свои мнимые болезни, льнула ко всяким шарлатанам, знаменитостям, "высшему" обществу. И это сейчас, когда по улицам Ялты ходят десятки чахоточных и голодных людей из России. На ее деньги можно было бы спасти нескольких...
Должно быть, в семье она очень властна, а дочь ее до смерти ненавидит репетиторов и учителей музыки.
- Послушайте, у вас есть дети? - наконец успевает сказать Чехов.
Вопрос застает женщину врасплох. Она замолкает, не докончив фразы, открывает рот, растерянно смотрит на Чехова.
- Дети? - переспрашивает она очень тихо, боится, что ее услышат. - Да, конечно. Сын, Сержик, десяти лет. - Она опускает глаза, ее крупное, не первой свежести лицо краснеет, -как у молоденькой девушки. - Уже читает по-французски!
- И любит яблочную пастилу, не так ли? - добавляет Чехов, оживляясь.
Снова заглядывает Марфуша.
- Барыня, вас спрашивает горничная.
- Меня?
- Сынок ваш приболел, что ли. Вас требует.
Женщина поспешно встает:                       
- Пардон, дорогой Антон Павлович, но... проза жизни... суета сует... Дети, знаете ли...             
Теперь с ее лица исчезло все напускное. Брови выпрямились, нижняя губа озабоченно выдвинулась вперед - простая русская баба.
У двери она забывает о Чехове, придерживает платье, торопится. Он смотрит ей вслед задумчиво и грустно.
Голоса в коридоре удаляются и затихают. Чехов сидит неподвижно, пробует сосредоточиться на рассказе и невольно думает о словах женщины.
"Служители искусства", "счастливцы". Как это мило звучит! А на деле... Безденежная, веселая молодость, радостные минуты душевного подъема, жадности к жизни, сердечные беседы с друзьями - все ушло, минуло, растворилось в беспрерывном труде; горах исписанной бумаги, ненужных знакомствах. А в настоящем - недостроенная, но уже заложенная дача, каторжная работа по редактированию, вместо любимой женщины -надоедливые поклонницы, целыми днями шныряющие за оградой...                       
Писатель... А сидишь без денег, без книг, без друзей, идти некуда, третий год не видишь обыкновенного ноздреватого снега и тоскуешь по нему...  
Если бы знать, что его писанина нужна, нужна многим, если бы верить в это и написать что-нибудь необыкновенно бодрое и светлое...                   
Он выходит из-за стола и останавливается у окна.
На дворе сыро, ветрено. Марфуша выносит из флигеля стулья, ставит у стены. Перед ней только стебли глициний да пасмурное небо, а много ли нужно молодому? Марфуша без передника, на плечи накинут пуховый платок. Она призывно машет кому-то, и вскоре к ней подходит худощавый юноша в студенческом кителе с потертым воротником.      
Студент косится на окна дома и нерешительно присаживается на стул. Теперь его лицо видно в профиль, и Чехов вспоминает, что видел его на приеме у врача Альтшуллера. Диагноз -чахотка. Интересно, знает ли она? Марфуша стягивает с плеча платок и набрасывает ему на шею.
- Тебе нельзя замерзать, - говорит она.
Студент конфузится, пробует сдернуть платок, но руки ее крепко держат его за плечи.
Он еще раз оглядывается на окна, неуверенно предлагает:  
- Может, пойдем к морю?
- Не...
- Антона Павловича боишься? - спрашивает парень, улыбаясь.
Улыбка у него получается жалкая, вымученная, словно гримаса.
- А чего мне его бояться? Человек ведь. Душевный. - Она говорит убежденно, с гордостью: - Чехов! Нашу-то белую дачу, почитай, вся Ялта знает!
Чехов отворачивается, торопится отойти от окна. Чуть погодя он надевает широкое, застегивающееся наглухо пальто, берет фуражку и трость.
За калиткой его ноги обнюхивает чужая тощая собака с облезлой шерстью и, не поднимая морды, лениво трусит прочь.
С моря дует влажный и крепкий ветер. Он настолько силен, что можно наклониться, опереться о него - и не упадешь.                               
Идти нелегко. Полы пальто липнут к ногам, путаются, мешают каждому шагу. Дышать сразу стало труднее, то и дело приходится останавливаться и умерять биение сердца. Если бы снова стать молодым, смело шагать навстречу ветру, если бы вернуть силы, которых остается все меньше...
Улица кружит, петляет, ей тесно среди оград из ноздреватого тесаного камня, похожих на бастионы крепости. Город необычный, многопалубный, с односкатными татарскими крышами, белизна и близость моря делают его похожим на солнечную голубоглазую Венецию.                                     
Встречные попадаются редко. Только у набережной какая-то девчушка в коричневом платье приседает перед Чеховым в реверансе, кланяется ему, новоиспеченному попечителю гимназии. Но почему без пальто в такую стужу?
- Оденьтесь! - кричит он ей вслед и сам не слышит своего голоса.
Море серое, яростное. Волна подхватывает прибрежную гальку, с грозным скрежетом волочит ее по дну, долю секунды медлит, точно готовится к прыжку, мятежным гребнем вздымается ввысь и вдруг, непокорная, гневная, неудержимо падает, с глухим раскатистым гулом обрушивается на камни. Лицо обдает солеными брызгами, и вот уже поседевшая, обессиленная волна, злобно шипя, стремительно откатывается обратно.
Чехов продвигается вдоль берега, останавливается, чтобы отдышаться, снова идет дальше.
Издали он замечает у парапета одинокую фигуру. Когда волна гаснет, исходит кружевной пеной, отчетливо проступают очертания юнкерской фуражки на незнакомце, вздыбленная ветром грива шинели.
Снова пересыхает горло, и Чехов, отворачивая голову от ветра, кашляет в платок.                  
Темнеет.                                      
Над морем в стороне порта зажигаются тусклые огни, чуть ниже вспыхнул и закачался на волнах синий фонарик рыбацкого судна.
Чехов хотел было записать новую мысль, вынул записную книжку, но вдруг раздумал, заложил руки за спину и долго стоял не двигаясь, лицом к пронизывающему ветру.
- Шторм! - заметил он вслух, чтобы отвлечься от своих мыслей.                                      
- Да, баллов шесть будет, - перекрикивая грохот волн, отозвался незнакомец.                            
Военный мельком взглянул на Чехова, тотчас оторвался от парапета, выпрямился, повернулся к нему лицом.
- Простите... Вы Антон Павлович Чехов?
- Да. Чем могу служить?
- Извините меня, но... мне так хочется пожать вашу руку!
Незнакомец придвинулся ближе, отыскал руку Чехова, осторожно пожал ее. Его лицо потемнело, словно от загара, он щелкнул каблуками и заторопился к городу.
- Послушайте... - запоздало проговорил ему вслед Чехов и умолк. Впервые за день на его лице появилась улыбка.
Он возвращался неторопливо.
Ветер ожесточенно толкал в спину, остервенело хлопал полою пальто, но идти уже было гораздо легче, веселее, и Чехов даже начал посвистывать.
Негромко, для себя.

 

Биография Л.Л. Сапронова, подготовленная А. С. Логвиновым, перепечатана из справочника "Писатели Орловского края: Библиографический словарь". - Орел, 1981.
Рассказы "Родители", "Память прошлого" и "Белая дача" приводятся по след. изд.:
Сапронов Л. Марс - звезда вечерняя. - М.: Сов. Писатель, 1972.

 

Начало главы

Анатолий Николаевич Яновский
(1919-1990)

Анатолий Николаевич Яновский родился 26 июля 1919 г. в Орле в семье железнодорожника. После окончания средней школы учился в Московском институте истории, философии, литературы и в Московском университете, который окончил в 1942 г.
Будучи студентом, Яновский вынужден был подрабатывать, перепробовал немало профессий - работал препаратором-лаборантом в научно-исследовательском институте микробиологии, библиотекарем, рабочим в Московском художественном театре, учительствовал. 
В годы Отечественной войны будущий писатель воевал на Брянском, Центральном, 3-ем Белорусском фронтах. Как автоматчик-рупорист взвода пешей разведки он участвовал в Орловской битве. После ранения и возвращения из госпиталя Яновский стал литературным сотрудником дивизионной газеты "За Советскую Родину".
После демобилизации из армии в 1946 г. Яновский был направлен в редакцию газеты "Орловская правда", где более 30 лет заведовал отделом культуры.
Печататься Яновский начал в 1934 г. "Орловская правда" опубликовала его стихотворение "Партбилет".
Через год ленинградский журнал "Резец" поместил его стихи из цикла "За шахматами", в котором нашли отклик события в Испании.
Когда Орел был освобожден от фашистских захватчиков, Яновский стал посылать свои фронтовые очерки в "Орловскую правду". По живым впечатлениям написаны им рассказы об "Орловской битве". Один из них "Беспокойная душа" посвящен фронтовым журналистам и наборщикам. В 1952 г. рассказы об Орловской битве "На подступах к городу" были изданы отдельной книгой.
Героизм участников Орловской битвы, события, происходившие в грозную годину войны на родной Орловщине -тема Яновского. Ей была посвящена пьеса "Первый салют", написанная им в соавторстве с Е. К. Горбовым и поставленная в 1949 г. Орловским областным драматическим театром. На сцене этого же театра шла пьеса Яновского "Трудный случай" о жизни студенческой молодежи. Пьеса получила одобрение на III Всесоюзном совещании молодых писателей, делегатом которого был Яновский.
В 1956 г. вышла его повесть "Последняя ставка", рассказывающая о подпольно-патриотической борьбе в оккупированном городе. События, о которых идет речь, - поджег патриотами обувной фабрики, взрыв в гостинице "Коммуналь", казнь подпольщиков в Первомайском сквере, дают сразу же почувствовать, что изображаемый город - Орел.   
В 1958 г. вышла повесть "Двойники в пустыне" о жизни студентов в начале войны, о единстве тыла и фронта. В 60-е годы писатель создал сборник документальных очерков, посвященный росту экономики и культуры родной Орловщины "Свет новой жизни".
Особенно положительно была встречена критикой повесть "Горнисты идут впереди" (1961). В ней использованы подлинные материалы участников похода по местам боев летчиков французской эскадрильи "Нормандия", принимавших участие в Орловской битве, переписка с ветеранами "Нормандии", рассказы очевидцев героических дел наших и французских летчиков.
Детям и юношеству, в основном, адресует автор свои новые книги. По повести "Приключения Сеньки Чапая" (1966) Свердловской студией телевидения был создан фильм, который с успехом демонстрировался по центральному телевидению.
В 1975 г. в сборниках библиотечки "Красной Звезды" публиковались рассказы Яновского о людях ратного труда, воевавших на Орловщине ("Земляк", "Это было в Берлине" и др.). Часть из них вошла в книгу писателя "Марсово поле", вышедшую в том же году в Туле.
Очерки и рассказы Яновского, сотрудничающего на протяжении многих лет в Московском агентстве печати "Новости", переводились на французский, немецкий, финский, норвежский, венгерский, чешский, монгольский, польский и другие языки.
Член Союза писателей СССР с 1964 г.

 

Сорока
Передвижной госпиталь, куда зимой сорок пятого привезли связного Сороку и автоматчика морской пехоты Ивана Межнева, располагался в старом замке в небольшом венгерском местечке с таким длинным названием, что сразу и не выговоришь. В этой же машине доставили четырех артиллеристов, но один из них через сутки умер, а двоих отправили в тыл. В палате теперь оставались старик, весь перебинтованный, из ездовых, подвозивших снаряды, Межнев и Сорока - совсем еще подросток. Осколок повредил ему коленку, и он стискивал зубы от боли, но не соглашался на операцию.    
Сорока был откуда-то из-под Кром, ночью бредил, все вспоминал леса, поля да рыжую девчонку, с которой подружился в школе перед уходом на фронт.           
- А без ноги мне на земле делать нечего, - убеждал он врача, уже немолодого, толстого и добродушного человека, недавно призванного в армию из запаса. Всю жизнь проработал Павел Сергеевич в сельской больнице и не мог не понять крестьянскую душу орловского паренька.
На пустую койку положили пожилого венгра из местных, пострадавшего при бомбежке. Медсестра, глазастая Тоня, узнала, что это известный художник Эндре. Он помогал партизанам и бежал сюда, в горы, спасаясь от фашистов.
Врачи занялись живописцем и Сороку вроде бы оставили в покое. В соседние палаты привезли еще раненых; медикам прибавилось забот, тем более что часть персонала госпиталя куда-то передвинулась.
Быстрее всех пошел на поправку Иван Межнев. На своем длинном солдатском пути от Москвы до Волги, а затем через орловские поля и украинские степи до самого голубого Дуная он не раз попадал в медсанбаты и госпитали.
- На мне, как на собаке, заживает, - приговаривал он, поглядывая на Сороку. - Главное, чтобы ход сохранить, а там один курс - на запад.
Поднимая перебинтованную ногу, хватаясь за спинки кроватей, он подпрыгивал к длинному стрельчатому, как и полагается в замке, окну, вглядывался в почерневшие от ранней оттепели горы, настороженно прислушивался. В начале февраля еще доносились с Балатона глухие перекаты артканонады, а потом все смолкло.
- Возьмут без нас Будапешт, если уже не взяли. - Межнев присел на кровать ездового, едва не задев сложное сооружение из дощечек и марли.
- Тише, торопыга, - послышалось из-под одеяла. - Война кончается, а он все в огонь рвется...
- Глянь-ка, - удивился Межнев, - у нашего доходяги голос прорезался. Сигналы подает... Значит, дед, считаешь, торопиться больше не надо?
И без тебя все дооформят, как следует быть, - проворчал старик. - Благодари, малый, что жив остался... Работать кому-то надо...
- А мне при шапочном разборе дюже побывать охота, - не унимался Иван. - После Будапешта, считай, вся наша лавина на Берлин хлынет. Хочу на рейхстаге якорек припечатать. На вечные времена.
Межнев посмотрел на соседние койки. Старый венгр - лицо как скомканная бумага - облизывал пересохшие губы и закатывал глаза. Помалкивал и Сорока, устремив неподвижный взгляд в серое небо над черными горами за окном.
- Да... Мертвая зыбь в нашей гавани. Отгородили скалами и в трюм загнали, - пробормотал Иван.
- Как в тюрьме, - прошептал Сорока, и голос его дрогнул.
Межнев смутился:
- Ты что, салага, совсем флаг опустил? Еще повоюем, братишка!
А на утреннем обходе Павел Сергеевич дольше всего задержался возле Сороки и сердито хмурился. Паренька понесли на перевязку, а привезли его лишь к вечеру и уже из операционной. Наркоз долго не отходил, и Тоня отчаянно шлепала парня по щекам. Открыв глаза, он не сразу сообразил, где находится и что с ним. И вдруг опомнился и, перебивая самого себя, жарко заговорил:
- А нога цела?.. Ага, цела, - и обрадовался: - Я пятку чувствую, и коленка на месте...
Тоня молча опустила голову, и раненые все поняли, старались не смотреть на парня. А он, успокоенный, заснул.
Ночью, под утро, когда сизый туман заклубился в окнах, Межнев услышал жалкий детский плач. Одеяло, которое Сорока натянул на голову, содрогалось от рыданий.                                           
- Что ты, братишка? Что ты, солдат? - успокаивал Иван.                                  
А солдат плакал, уже не стесняясь, плакал о своей искалеченной юности, о рыжей девчонке, которая ждала его не таким, о груше-дикарке возле хаты, куда взбирался он, чтобы шире видеть мир, набравшие силу хлеба, сочные камыши у окуневых затонов Оки и пронизанные солнцем перелески.
И никто не спал, и все тоже думали и о себе, и об этом мальчишке, и о его разбитых мечтах.
Заглянула в палату Тоня и присела у Сорокиной койки.
- Ну зачем они так?! Зачем меня обманули?! - захлебывался он слезами. - Кому я нужен теперь?..
- Тебя от смерти спасли. И не кричи, - строго сказала Тоня.
Днем вся палата старалась отвлечь парнишку от его большой беды. Межнев травил анекдоты. Но они быстро гасли, вроде бы не к сроку рожденные, и наступали долгие, неуклюжие паузы.
Старик ездовой ударился было в далекие воспоминания о гражданской войне, о походах, перечислял города, где пришлось сражаться.
- А вы и под Нарвой были? - спросил вдруг на чистом русском языке старый венгр. - Я тоже там воевал. Связным, как и он... сынок наш. Наверно, столько же и мне было лет.
Это прозвучало так неожиданно, что все замолчали. Даже Сорока притих.
То, о чем рассказывал Эндре, ему вроде уже давно было знакомо. Еще в школе он читал, как рождалась Красная Армия. Но взволнованная речь художника совсем не была похожа на те страницы учебника. Эндре говорил о боях под Нарвой как о самом дорогом в своей жизни событии, вспоминал товарищей и командиров так сердечно, как говорят лишь об очень близких, о семье, о любимой.
<...> Сорока неожиданно опять застонал и приподнялся.
- А я сон видел, - замотал он головой, словно умоляя его послушать. - Пашу я землю, а вся она кровью полита... Красная, как глина. А потом сеять стал. И спешу, кидаю горстями зерна, будто в старину, из лукошка, а позади меня красные маки так и всходят, одни маки...
Замолчал Сорока, набрал дыхания, несколько слов выдавил:
- Неужто умру? Как же это так? И еще...
Не договорил молодой солдат, притянула его голову с легким льняным чубом тяжелая подушка.
Прибежали медики, увезли Сороку.
Тоня потом рассказала, что ему снова операцию сделали. Антонов огонь выше по ноге перекинулся. И лежит он теперь в изоляторе. Павел Сергеевич говорил, что шансов совсем мало, а Сорока в свою палату просится. "Я там, говорит, оживу".                           
- Пусть везут! Я пойду к самому начальнику, - вскочил и чуть было не свалился с кровати Межнев. Спасибо костыли выручили. С их помощью морячок последнее время все чаще пропадал за оградой госпиталя. Однако на этот раз он возвратился быстро. - Будапешт взяли! - закричал еще в дверях, размахивая бутылкой вина. - Настоящее, токайское. А на камбузе обед готовят праздничный. Отметим, братишки!
Дня через три художнику предложили переехать в столичную больницу, но он отказался. Тогда ему принесли трофейный радиоприемник, бумагу и краски. Он тут же начал рисовать, хотя пальцы обеих его рук еле выглядывали из-под гипсовых панцирей. Рисовал он раненых. Солдаты бережно свертывали свои портреты в трубочку и посылали домой.
Сорока, которого вернули все же в палату, был совсем плох. Ночью, натянув одеяло на голову, он тихо плакал, а днем молчал и никому ничего больше не рассказывал. На его койку частенько присаживался художник - он уже мог двигаться, - включал приемник, искал Москву.
Однажды передавали новую песню. Она пришлась солдатам по душе. Иван Межнев разучил ее и после очередного "прочесывания" окрестной местности яростно напевал:

И под звездами балканскими
Вспоминаем неспроста
Ярославские, да брянские,
Да смоленские места...

- Тише, Ваня, - попросил Сорока, едва шевеля губами и прислушиваясь.
За окном звонко стучала капель... Шла бурная венгерская весна с ее радостными криками на ожившей земле: крестьяне делили помещичьи хольды, поднимали дома. А где-то там, на севере, все еще умирали люди. Наши войска приближались к Берлину -завязывались последние бои.
...Сорока умер рано утром, когда все спали. Рука его прижимала к груди лист бумаги, на которой Эндре нарисовал русское поле, приземистую хату под золотой соломой и рядом, на косогоре, охваченную майским солнцем, в белом венчальном платье грушу-дикарку.

 

Начало главы

Танкист

Серая песчаная пашня, перегороженная ржавыми вольерами, подходила к сосновому бору, если можно было так назвать расщепленные, исхлестанные снарядами деревья, когда-то обозначавшие строгие аллеи.
Среди этого хаоса замаскировались "тридцатьчетверки", наспех забросанные лапником. Острый аромат перемешался с гарью. К сладковатым окопным испарениям Алексей Спиридонов привык уже давно, когда еще был зенитчиком на бронепоезде. Именно тогда, под Брянском, осенью сорок первого поджег он единственного в своей жизни "хейнкеля". Запах горелого мяса преследовал его потом всю войну. Но здесь несло какими-то аптечными химикалиями, напоминавшими медсанбат и первое легкое ранение.
- Матка боска! Ну и ну, минералкой зело заправили. Бароны сеять собрались, пся крев! - выругался Стась, заряжающий экипажа, и потянул носом.
Со Стасем Спиридонов прошел весь путь от Смоленска до Варшавы, а сейчас аж к воротам Берлина подкатились. Да еще в одной и той же машине с тех пор, как судьба забросила их в польскую дивизию Тадеуша Костюшко. И кто бы мог подумать, что ему, орловскому мужику из села Скородное, что под Верховьем, доведется воевать в мундире Первой народной армии Войска Польского! Но таков интернациональный долг. Эти слова обычно произносил их политрук еще в те дни, когда формировалась дивизия и когда с Урала пригнали они первые "тридцатьчетверки". Впрочем, его, Спиридонова, не пришлось уговаривать: в каком бы полку ни воевать, лишь бы воевать, да поскорее, надоели все эти переформировки, курсы, дислокации. А с поляками он и раньше встречался, когда служил на границе. И речь их стал понимать - много похожего. Хорошие ребята, с полуслова все разумеют и землю любят, от работы не бегут, а главное - свободой дорожат. Разные, конечно, характеры встречались. Каждый человек на свой манер. Ну хотя бы комроты Николай Василевский. Зря слова не скажет. По анкетам поляк, а всю жизнь в России, в Свердловске, прожил. Родители его из Варшавского воеводства, от помещиков, бежали, советская земля их приютила. Всю жизнь мечтали о новой Польше, а заветные их желания пришлось сыну до дела доводить. Хороший товарищ, умный и храбрый командир.
И механик-водитель парень что надо. Из-под самой Варшавы, из концлагеря, драпанул. У меня, говорит, с фашистами счет особый, всю семью нацисты расстреляли, двух малолеток не пожалели.                  ;
Вспомнил Алексей и о своих, оставленных в Скородном, - четверо и все мал-мала меньше. Лишь Маша в первый класс ходила. Полевую сумку, память пограничную, пришлось ей отдать. Вспомнил, как все они плелись за ним по взбудораженной пыльной дороге до самой станции и жена уже не голосила, а только всхлипывала, прижимая в изнеможении грудного, а тот хлопал толстыми мокрыми губенками и, как галчонок, вертел головой.
Спиридонов бросил цигарку и тут же закрутил еще одну задрожавшими пальцами, стараясь не просыпать махорку. Да, немного пришлось похозяйствовать... И, чтобы отвлечься, стал он припоминать действительную службу на границе, и как домой ехали, и про колхоз, когда на луга выходили. Эти воспоминания всегда успокаивали.
Спиридонов затянулся поглубже, отошел от танка и только сейчас заметил, какие слова намалевал Стась на башне белой масляной краской. То-то он вчера возле каптенармуса волчком крутился. На двух языках начертал-на польском и на русском: "Даешь Берлин!"
"Ай да славяне! - Спиридонов улыбнулся. - Теперь недолго моим в Скородном дожидаться... Целы ли? Говорили, передовая там дугой огненной все выжгла..."
- Пан хорунжий, на митинг зовут, - крикнул вездесущий Стась.
В центре всей этой лесной неразберихи прямо на танке с прикрученными к нему с двух сторон бревнами стоял Александр Завадский. Строгий, с неподвижным, белым, словно вырубленным из дерева, лицом, говорил он четко, не торопясь, чтобы все поняли:
- Воины храброй дивизии Тадеуша Костюшко! Вас благодарит командующий фронтом. Перед нами Берлин...
- Ура-а! - прокатилось по вздыбленному лесу.
- Бра-во! - крикнул с опозданием механик-водитель и легонько подтолкнул Алексея плечом. - Слышь, хорунжий, а придавленные две самоходки зачтут?
- Будь уверен, Гнат, - успокоил его Алексей и припомнил, как старательно утюжил тот под Варшавой оковы. - Счет твой пополнился. Это точно!.. Да вытри же ты, чертяка, масло со лба! Полосы крест-накрест...
- Крест, молвишь. Не... умирать не к спеху, - усмехнулся Гнат. - Как, Стасик, погуляем еще?
- Тише, ребята. Сейчас приказ будет, - предупредил Спиридонов.
Выждав полминуты, Завадский продолжал:
- Мои боевые друзья и сограждане! Запомните сегодняшний день - 19 апреля 1945 года. Мы идем в последний и решительный бой. Мы ворвемся в самое логово фашистского зверя, чтобы навсегда покончить с войной. Чтобы никогда больше над многострадальными полями Польши и России не свистели снаряды, не рвались бомбы... На Берлин!
- По танкам! - тут же звонко крикнул командир роты и, подойдя к Спиридонову, внушительно сказал: - В этот бой я иду с твоим экипажем. Давай, Алеша, командуй.

 

* * *
Когда уже в предместьях Берлина "тридцатьчетверка" подошла к обводному каналу, мутному, в грязных перьях, с полузатонувшими полосатыми перинами и ящиками из-под сардин, Спиридонов вспомнил про сухой паек.                                          
- Забыл... - оправдывался Стась. - Ну да ладно, в имперской канцелярии отобедаем.
Комроты весело кивнул:
- Распишемся на рейхстаге - и по домам... - Приподняв люк, он, однако, посерьезнел, живо поправил шлемофон: -Первый, первый! Я "Чайка". Обходим канал. Слева два "фердинанда". "Пятый", внимание! Огонь!
Одна из немецких машин загорелась, а другая все еще огрызалась, но снаряды ложились позади.
- Вперед! - закричал Спиридонов и присел к пулемету, отсекая десантников.
Грохот нарастал. Будто лавина сдвинулась с гор и вот-вот их задавит. Они вырвались все же на центральную магистраль, ведущую к рейхстагу. Танк переполз через завалы, кренясь то в одну, то в другую сторону. Еще один "фердинанд" задымил. Из-за него выскочил "тигр", но и он, ужаленный снарядом, закрутился на месте.        
В колеблющийся прицел Спиридонов разглядел мрачный силуэт рейхстага.
- Зри,   хорунжий,   зри, - заволновался   вдруг Стась, - яка змиюка вылезла!                     
Совсем близко из амбразуры полуподвала показался ствол орудия.                                      
- Огонь! Огонь! - заторопился Алексей.        
Но было уже поздно. Выстрела он так и не услышал, но скорее почувствовал пролетевшую мимо него и обдавшую жаром шаровую молнию. Она легко прошла сквозь броню, расплавляя все на пути.
"Термитный снаряд", - мелькнула мысль.
Первым как бы надломился срезанный огнем механик-водитель, никогда не унывавший весельчак Гнат. Мягко съехал на спину и замер Стась. Его тельняшку жадно лизали багровые языки пламени. А комроты Василевский пытался встать на правую ногу, от левой осталась лишь обугленная, окровавленная культя.
- Нижний люк... Скорей... - прохрипел комроты.
Алексей бросился к нижнему люку. Но танк стоял накренившись, и бруствер тротуара не давал возможности откинуть крышку люка.
Башенный люк открылся легко. Но сквозняк тотчас сделал свое дело. Огненный смерч хлынул вверх. Загорелись одежда и волосы, покрывались пузырями руки. Но в эту минуту Алексей думал лишь о своем командире. Сквозь огонь он вытолкнул его на броню, а сам, обессилев, теряя сознание от боли, свалился вниз. Припав обожженными губами к полуоткрытому нижнему люку, немного пришел в себя, напряг последние силы и вылез из машины. Сквозь розовый туман увидел командира. Тот стонал у неподвижных траков:
- Алеша...
Они поползли, метр за метром отдаляясь от огнедышащего чудовища, которое совсем недавно было их домом. Когда наконец приткнулись за одной из колонн здания, раздался взрыв.
Со стороны рейхстага усилился минометный обстрел. Мины ложились густо, и одна из них разорвалась совсем рядом.
...Алексея Спиридонова пробудил тот самый аптечный запах, который запомнился ему, когда стояли у вольеров, возле серой песчаной пашни. Алексей вспомнил слова Стася о "минералке", тогда еще мельком подумалось, что хорошо бы скуповатые земли его родного колхоза "посолить" перед севом. А потом был бой, последний бой... Чем он кончился?.. И где же он? Алексей открыл глаза, но ничего не увидел.
Позже ему сказали, что лежит он в лучшем госпитале Варшавы. А вот друг его, Николай Василевский, командир роты Войска Польского, которого он вытащил из горящей машины, скончался по дороге.
Прошло время, и Спиридонову стало немного лучше, как-то медсестра шепнула, что его здоровьем интересовался сам маршал Рокоссовский.
"Ободрить хочет", - улыбнулся Спиридонов, и улыбка на обожженном лице вышла такой страшной, что сестра не выдержала, закрыла лицо руками, выбежала из палаты. Наверно, она думала, что больной ничего не видит. Но сквозь марлю свет все же слегка просачивался, и Алексей понял, что хоть один глаз действует, и' чуть-чуть, незаметно сдвинул повязку. Врачи, правда, ругали его. Но это уже потом, а главное, он вовремя увидел то, о чем никогда уже не забывал.
...В палату быстро вошел высокий, стройный человек в окружении сопровождающих. Остановился у окна вполоборота, и Спиридонов сразу узнал его. Это был Рокоссовский, его командующий, любимец солдат.
- Где тут воскресший из мертвых? - громко спросил Рокоссовский. И, подойдя к раненому, наклонился над койкой: - Спиридонов Алексей Илларионович? Командир танка?
- Так точно, товарищ маршал, - твердо ответил Алексей.
- За героизм, проявленный в боях с немецко-фашистскими захватчиками, правительство Польской Народной Республики наградило вас боевыми орденами и медалями, - произнес маршал и замолчал. Кашлянув, он подвинул тумбочку и сказал: -Вот они, ваши награды...
- Служу Советскому Союзу! - превозмогая боль, ответил Алексей Спиридонов.
Выдержав снова паузу, маршал тихо добавил:
- Выздоравливай, дружище, быстрее. И за работу, к мирной жизни. Родина, браток, нас ждет!

 

* * *
Село Скородное растянулось на несколько километров, и к той его части, где проживает Алексей Илларионович Спиридонов, удалось пробиться по раскисшей от дождей дороге лишь во второй половине дня. Казалось, что пенсионер, инвалид, почти незрячий человек, да еще в такую погоду, отдыхает дома. Однако дверь не открывалась.
- Был, пообедал - и снова на работу, в правление, пошел, -объяснили соседи. - Да нет, не по дороге, прямиком по полю. У него сейчас самая горячая пора. Готовимся к отчетно-выборному колхозному собранию, а он наш бессменный председатель ревизионной комиссии, содокладчик.
Лишь к вечеру Алексей Илларионович освободился. Дома, быстро раздевшись, он осторожно, на ощупь, подвинул стул, на котором висел его парадный китель танкиста с наградами. И сам рассказал, как по возвращении из госпиталя его упросили возглавить колхоз.
- Хозяйство, правда, по нынешним временам небольшое, всего шестьсот гектаров пашни, сорок мужиков-инвалидов, несколько лошадей, буренки, на которых тоже пахали... В памяти еще не зарубцевались те послевоенные годы. Но кое-что и тогда мы сделали. Помнится, первую полуторку вроде как премию получили. А там я опять заболел. После уже председательствовать в сельсовет послали. Хлопот тоже хватало...
Алексей Илларионович замолчал и, задумавшись, закурил, вспоминая. А я, воспользовавшись передышкой, не удержался - пересчитал награды на его кителе. Их оказалось около двадцати.
Алексей Илларионович как-то удивительно душевно улыбнулся.                                     
- В общем-то прав был тогда маршал Рокоссовский. Родина нас ой как ждала. Кстати, колхоз наш так и называется "Родина".                           

 

Начало главы

Земляк

Фронтовая судьба свела нас в одном взводе 471-го стрелкового полка Краснознаменной семьдесят третьей дивизии, состоявшей почти сплошь из сибиряков и дальневосточников. Мы оказались земляками. Я - из Орла, он - из села Философово, затерявшегося где-то в березовых перелесках между Кромами и Змиевкой. Идиллически мирное название села звучало довольно странно в то тревожное время, до краев наполненное народным горем. По сравнению с многими сибиряками-таежниками ростом Алексей Филатов не вышел, но в силе и ловкости редко кому уступал. В разведке был незаменим. После удачного поиска он частенько подсаживался ко мне, протягивал на широких мозолистых ладонях ворох всяких бумаг, фотографий, захваченных у пленных.
- Ну-ка, разбери, что там пишут? Не раскаиваются вояки-забияки?.. - И как-то бросил зло: - Одни лавочники попадаются, на чужое добро завидующие...
И в самом деле, судя по письмам, с которыми приходилось знакомиться, прежде чем отправить их в разведотдел, владельцы пивных, кафе, разных лавчонок, мелких мастерских и особенно их "фрау" все еще лелеяли надежду поживиться за наш счет.
Понятно, что именно это и возмущало Алексея Яковлевича, человека рабочего, с юных лет честно трудившегося плотником на крахмальном заводике села Философово.
У походных костров не раз вспоминал он свою жену Федосью, четверых детей, старшего сына Сашу - "руки у него не простаивают, весь в отца". Печалился о младшей, Зиночке, что родилась перед войной. Рассказывал, как дом он новый поставил, резное крыльцо вывел аккурат в конце июля сорок первого и сразу же на фронт пошел. Был он старше всех во взводе, и слушали его с почтением, вздыхали про себя, и каждый думал о своем.
В начале июля сорок третьего снова загудела земля. Командиру нашей штурмовой дивизии Дмитрию Ивановичу Смирнову передали приказ самого Рокоссовского:
- Прорвать оборону противника и выйти к станции Змиевка.
И началось. После артиллерийской обработки вражеских траншей, казалось, не останется там никого в живых. Но немцы все еще стреляли и отходили медленно.
Блеснула Неручь - первая речка на боевом пути по родной земле. С ходу взяли Богодухово, вышли к станции. Три-четыре километра в сутки, отвоеванных ценой многих жизней, считались тогда, в те первые дни битвы на Орловско-Курской дуге, большим успехом.
Немцы бросали в бой воздушные армады, сотни "мессеров" и "юнкерсов", вводили все новые подразделения самоходок, но удержать маленькую, очень важную в той обстановке железнодорожную станцию им так и не удалось.
Метким выстрелом Алексей Филатов снял последнего немецкого пулеметчика, засевшего на башне Змиевской водокачки, и полк овладел железной дорогой.
- Так-то вот по-нашему, - говорил Алексей Яковлевич. - Скоро и сельцо свое покажу, а там и до Берлина рукой подать.
Перешли мы Рыбницу, миновали болота, запестрели уютные березовые рощи. Но чем ближе подходили к Философову, тем мрачнее становилось лицо старого воина. Багровые отблески пожаров бороздили по ночам августовское небо. Все чаще тянуло сладковатым дымком. Встречавшиеся беженцы рассказывали о неслыханных зверствах, чинимых фашистскими головорезами.
И сам Алексей Яковлевич многое уже знал из того, о чем мы пока не имели ясного представления. Оказывается, еще в сорок первом он попал в окружение. Случилось это недалеко от родных мест. Филатову удалось бежать от немцев, готовивших расправу над военнопленными. Он спрятался в родном селе. И как только изменилась фронтовая обстановка и в селе появились наши разведчики, он ушел с ними. Зная повадки гитлеровцев, Филатов особенно переживал за жену, за детей, за всех своих односельчан. И действительно, страшной была встреча солдата с тем местом, которое он совсем недавно называл своим домом. Перед этим Филатову сообщил кто-то из соседней деревни, что всю его семью немцы уничтожили.
Обняв винтовку, сухими от горького горя глазами долго смотрел он на покореженную взрывом старую яблоню, на груды обгорелого кирпича. А мы молча стояли вокруг...
Об этом ужасном свидании русского воина со своим разоренным гнездом написал я в те дни стихи. "Дивизионка" - так мы называли солдатскую газету - их напечатала, а разведчик нашего взвода, лихой баянист, подобрал к ней музыку и долго потом надрывал душу печальным мурлыканьем:

Та же дорога с пылью примятой,
Старый, запущенный сад...
Где ты мой дом? И запах лишь мяты
Да черные бревна лежат...

Мы шли по земле разоренной, обворованной и сожженной.
Под Новозыбковом 471-й полк выдержал еще одно тяжкое испытание. От нашего взвода не осталось и половины бойцов.
Я отделался в тот раз сравнительно легко. После месячного пребывания в медсанбате меня направили в "дивизионку".
Выполняя редакционные задания, я по-прежнему бывал в родном полку, виделся и с Алексеем Яковлевичем. Земляк сражался, не жалея себя, и слава о его подвигах росла с каждым днем. О них можно было писать книгу, а я набрасывал короткие корреспонденции, многое оставляя  "про запас". Кое-что сохранилось из тех записей в блокноте.

 

* * *
- Филатов... товарищ сержант, - быстро поправился шустрый связной, взглянув на новые лычки на погонах у автоматчика, - командир роты требует.
Не прошло и минуты, как Филатов стоял уже перед своим командиром.
Лейтенант Децик обстоятельно объяснял задачу. Нужно было сейчас же, вечером, переправиться вплавь с группой бойцов на противоположный берег реки Шары и захватить прибрежную высоту.
Места эти были знакомы Филатову. Все овраги, леса и реки, какие только встречались на пути дивизии, пришлось разведать воинам, да еще под вражеским огнем. Особенно трудными были переправы через Сож и Березину. После Бобруйского котла противник побежал и, отступая, сжигал все, что мог.
Пришлось создавать мелкие, мобильные группы преследования. Одну из них, примерно в полвзвода, и возглавил Филатов. Еще под Гомелем он узнал о том, что его семья чудом осталась жива, но тяжкие испытания выпали на дома односельчан, выручавших ее. И, может быть, именно это обстоятельство как-то по-особенному обострило в Алексее Яковлевиче чувство локтя, желание сразу прийти на выручку соседу.                
Через узкую, но глубокую речонку филатовцы переправились быстро и в темноте закрепились на высотке. Заменив раненного в бою пулеметчика, Алексей Яковлевич принял еще одну обязанность.                 
На группу бойцов немцы обрушили ураганный огонь артиллерии, а затем пошли в контратаку. Филатов стрелял прицельно, короткими очередями, экономил патроны. Взрыв мины оглушил его. Придя в себя, он увидел искореженный пулемет. Из бойцов в живых остались лишь трое, да и те были контужены, а немцы все лезли и лезли. И тогда Филатов подполз к убитому немецкому пулеметчику, осмотрел трофейное оружие. Оно оказалось целым. Втащил пулемет на высотку, и он заработал в его руках. Оглушенный, едва живой от потери крови, Филатов делал свое дело все так же старательно, по-рабочему, беспокоясь лишь о судьбе раненых товарищей: когда-то еще к ним сумеют подползти санитары...

 

* * *
- Поздравляю, Филатов, с орденом Боевого Красного Знамени, - сказал лейтенант Децик и тут же, не выдержав, обнял своего самого старого и самого любимого солдата. - А знаешь, сколько ты гадов ухлопал в том бою?                                     
- Не считал.
- Зато трофейная команда подсчитала. Больше ста, и все матерые волки - из гитлеровской дивизии "Мертвая голова".
- Наши трофейщики и соврут - недорого возьмут, - улыбнулся Алексей Яковлевич.
- Нет, уж это точно. Самому Рокоссовскому доложено, - сказал лейтенант и тут же склонился над телефоном. Лицо его сразу стало серьезным. - Ясно, товарищ первый. Так точно.
В ту же ночь Филатов получил еще одно задание. Подобрав поисковую группу из наиболее отважных и умелых, он отправился в тыл врага. Разведчик действовал быстро и решительно. Устроили засаду на перекрестке шоссейных дорог, закидали гранатами эсэсовских мотоциклистов и захватили штабной автобус. Офицеры крупного немецкого подразделения вместе со всей документацией были доставлены в нашу разведроту раньше, чем узнало об этой "пропаже" фашистское командование Девятой немецкой армии. Операция была проведена с особой дерзостью.

 

* * *
Бои на польской земле приобретали все более ожесточенный характер. Мы обходили Варшаву с севера.
Река Нарев отделяла от нас восточнопрусскую цитадель врага. Далеко позади остались родная Змиевка, Кромы, Дмитровск, Новозыбков, Брянские леса, где мы успели вовремя прийти на выручку орловским партизанам. Дивизия получила наименование "Новозыбковская", и на ее боевом знамени к ордену Ленина прибавился орден Суворова. За бои по освобождению Белоруссии особо был отмечен 471-й полк, награжденный орденом Кутузова. А теперь перед нами стояли новые, еще более сложные задачи.
Во всех подразделениях прошли партийные и комсомольские собрания. Перед глазами уже вставали мрачные бастионы Кенигсберга.
Жители Варшавского воеводства, в основном рабочие с разрушенных заводов польской столицы, радостно встречали нас, показывали лучшие пути подхода к Нареву. А те из них, кому удалось побывать на противоположном берегу, рассказывали о стальных колпаках, о железобетонных огневых точках, о врытых немцами в землю тяжелых танках. По всему было видно, что фашисты решили здесь, у ворот прусского царства, стоят насмерть.       
- За нашу и вашу свободу! - кричали нам польские рабочие на прощанье.                       
...Поздно ночью в землянке командира 471-го полка закончилось совещание комбатов.
Усиленный взвод автоматчиков, в составе которого находилось отделение сержанта Филатова, получил приказ первым форсировать Нарев.
- На этом участке, - сказал командир полка майор Парфенюк, указывая на карту, - дотов нет и всего две траншеи. Немцы понадеялись на глубину водного рубежа. Ну, а это нам не в диковинку.                   
- Морской пехотой давно стали, - бросил реплику комбат Сливкин.                                 
- Нужда всему обучит... А главное - внезапность. Начало атаки в два часа ночи. Сверим часы, - закончил майор.                                      
Все поднялись.                                
Темный лес подходил к самой воде. Отделение Филатова уже отыскало заранее подготовленные и спрятанные в камышах плоты и другие подручные плавсредства.
- К утру мы должны овладеть деревней Мрачки-Кавки, - сказал Филатову взводный.
- Ну и название, - ухмыльнулся Алексей Яковлевич. - Без наркомовских ста грамм не разберешься...
Началась артподготовка. И тут же ринулись в воду бойцы. Немцы зажгли прожектора, и все осветилось, как днем. С ревом пронеслись наши тяжелые снаряды, поднимая на воздух огневые точки противника. Крайний слева прожектор погас, но вместо него вспыхнул новый, еще более яркий. Свет слепил глаза, мешал вести прицельный огонь.
Филатов первым упал на мокрый песок и тут же, приподнявшись, бросил впереди себя одну за другой две гранаты. После взрывов вдруг наступила тишина.
- Товарищ сержант, - спрыгнул с лодки связной, -командир взвода убит. Что делать?
- За мной! - крикнул Филатов. - За Родину, вперед!
Выбив немцев из первой траншеи, бойцы тут же, с ходу, ворвались во вторую.
Вместе с холодным дымным рассветом снова задрожала земля. Ползли немецкие танки, готовые смять смельчаков, вцепившихся в берег.
- Десять танков, пять самоходок, - сосчитал Филатов. - Кто у нас способен держать оружие?
- Все, кроме трех контуженых, - ответил связной.
- Приготовить гранаты! - приказал Филатов, а сам, положив рядом автомат, взялся за трофейный пулемет.
И опять начался бой, жестокий и неравный.
На помощь филатовцам пришла артиллерия, и все подразделения полка переправились через Варев.
Около сотни гитлеровцев уничтожил в этом сражении взвод, которым командовал сержант Филатов.
Селение Мрачки-Кавки, Рожанского повята, Варшавского воеводства, было освобождено. Открылся путь в Восточную Пруссию. А у деревни Цимнево того же Варшавского воеводства с новой силой загорелся бой, и здесь погиб любимец полка орловец Алексей Яковлевич Филатов. Посмертно ему было присвоено звание Героя Советского Союза.
Рассказывают, что перед тем, как идти в последний свой бой, он беседовал с молодыми солдатами - новым пополнением взвода. Говорил о том, что нужно свято беречь солдатскую честь и всегда помнить о достоинстве рабочего человека. На войну он смотрел как на работу, тяжкую, но неизбежную и такую, где не отсидишься в сторонке. Таким он и оставался до конца: простым советским рабочим в красноармейской гимнастерке, бойцом переднего края.

 

* * *
Бывает же такое. Совсем недавно довелось мне снова встретиться со своим земляком и однополчанином Алексеем Яковлевичем Филатовым. Случилось это в одиннадцатой средней школе города Орла. Он смотрел на меня с портрета в комнате боевой славы и казался гораздо моложе того Филатова, которого я знал на полях сражений. Видимо, для галереи знатных земляков использовали довоенные фото. Ко всему еще выяснилось, что именно в этой школе учатся внуки героя. Значит, действительно, осталась семья в живых.
Мне рассказали о наследниках Алексея Яковлевича, о его старшем сыне Александре. Удивительна его судьба! В раннем детстве узнал он все беды войны, горечь утраты отца. И пошел по его стопам - стал плотником. Поступил на обувную фабрику. Здесь освоил еще несколько рабочих профессий - слесаря, наладчика. Имя его красовалось на доске Почета как одного из первых в городе ударников коммунистического труда. Жена его Валя трудилась на том же обувном предприятии "Ока". Работала так же хорошо. Семья жила в достатке. И вдруг подкралась беда. Александр тяжело заболел. Он знал, что его болезнь неизлечима, но мужественно переносил все, трудился до последнего дня...
В квартире Филатовых его портрет в черной рамке. Тот же, как у отца, пристальный взгляд.
Валентина Кирилловна рассказывает о детях - внуках героя. Когда она сама заболела и часто лежала в больнице, девочки ее, и старшая Люба, и пятиклассница Валя, показали себя настоящими хозяйками. Сами управлялись по дому и не забывали про уроки, успешно учились. В каникулярное время Люба работает на их родном, можно сказать, "семейном" предприятии.
- Ты отдохни, мама, а я эти два месяца до начала занятий потружусь, - сказала она решительно и уже овладела не очень, правда, сложной, но все же настоящей рабочей профессией.
Из оставшихся в живых детей Алексея Яковлевича живет в деревне Знаменка, Орловского района, младшая его дочь Зина, та самая, родившаяся перед войной, которую так часто вспоминал ее отец. Она также рабочая-обувщица. Муж ее токарь завода "Дормаш". Растет у них сын Игорь, совсем еще юный наследник дедовой славы.
Услышал наш разговор о войне, тут же потянулся к комоду и с трудом, но все же достал большую красную папку: в ней был указ о присвоении его деду звания Героя Советского Союза.

 

Биография А. Н. Яновского, подготовленная Н. М. Кирилловской, перепечатана из справочника "Писатели Орловского края: Биографический словарь", - Орел, 1981.
Рассказы "Сорока", "Танкист" и "Земляк" приводятся по след. изд.: Костры Бежина луга. Рассказы. - М.: Сов. Писатель, 1983.

Начало главы

Валентина Ивановна Амиргулова

Родилась в городе Орле в 1953 г. После окончания Орловского машиностроительного техникума и факультета журналистики Воронежского университета работала в заводской газете, областном комитете по телевидению и радиовещанию. В настоящее время является редактором газеты Орловского государственного университета. Первая книга "В большом городе" вышла в издательстве "Молодая гвардия". В предисловии к ней писатель Иван Подсвиров подчеркивал: "Герои повестей Валентины Амиргуловой как бы выхвачены из живого потока бытия". Автор книг прозы "Жребий", "Поэма о сапогах", "Монастырь", "Легион Черной змеи". Публиковалась в журнале "Бежин луг" и областной периодике. Член союза писателей Российской Федерации.
О творчестве писательницы Валентин Сорокин, директор Высших литературных курсов, писал: "Валентина Амиргулова - талантливая, честная повествовательница русского горя. Аккуратно, емко, где - иронично, где - горько, где - трагично говорит, ведет рассказ писательница, но везде - убористо, краткословно, русским языком, звучным, метким".

 

Ваня и Му-му
Произошло это в орловской деревне в Мценском районе, неподалеку от известного Спасского-Лутовиново. В общем, что это за событие? Смеху подобно да и только. Но в окрестных деревнях почесали языки. И все из-за обыкновенной дворняжки, рыжей, блохастой, хромой, неизвестно откуда взявшейся, бездомной.
Местный остряк, любитель тургеневских произведений, кинул ей кличку Му-му, и она прилипла.
Му-му постоянно искала дверь, куда можно было прибиться, чтобы хотя бы на время покончить с голодным существованием. Она осторожно подкрадывалась к порогу, откуда ее не сразу гнали. Останавливалась неподалеку и терпеливо ожидала. Постоянная голодуха и сердитые нравы сельчан, опасавшихся за сохранность курино-гусиного поголовья, научили ее главной собачьей премудрости - изображать преданность любому хозяину и злость к тому, кто приближался к чужому порогу. Таких Му-му беспощадно облаивала. За это иногда хозяева бросали ей куски хлеба. Она набрасывалась с жадностью, а один всегда утаскивала и зарывала.
- Такая не пропадет, - говорили люди одобрительно.
Но Му-му, которая охотно отзывалась на свою новую кличку, очень тяготилась свободой. Но, увы, никто из сельчан не желал стать для нее местным Герасимом. Еще кличку такую прилепят - Герасим и Му-му.
И все же Му-му обрела себе хозяина - скотника-забулдыгу Ивана. Он разрешил Му-му сопровождать себя, когда разыскивал горячительное или средства приобрести его.
Странно, но Ване кличку Герасим не лепили. Какой уж Герасим, когда сморчок сморчком и рожа кривая.
Но Му-му он всегда бросал подачки из своей закусительной трапезы, все больше огурцы и куски черствых батонов. Но пес и этим был доволен и не убегал, когда Ваня становился мертвецки пьяным, а покорно сидел рядом и ждал, когда Ваня начнет вертеть головой и материться. А тут такое случилось, что стало понятно, почему же к Ване не прилепилась кличка Герасим. И это не только из-за внешнего несходства.
В село заехала как-то белоснежная "Волга". За рулем мужчина, одетый так, что сразу понятно - при достатке, и еще каком. Ну, в общем, в Спасское направляется. Мало ли всяких ездило на родину к Ивану Сергеевичу.
Владелец "Волги" остановился у колодца, видно, почувствовал жажду - денек-то был жаркий. А может, ему просто захотелось попробовать, а какова водичка в этих местах, которые так хвалил знаменитый на весь мир писатель. И тут на глаза проезжему попался Ваня, он уже был чуток поддатый, но еще ничего. Он шел, не имея в виду никакого направления. Пес плелся поодаль, но, заметив что-то в пыли, заинтересовался, немного отстав.
- Му-му! - крикнул Ваня.
Пес радостно подскочил на зов.
Владелец "Волги" мгновенно встрепенулся. И как ни бывало скучающего взгляда, заторможенных движений усталого путешественника.
- Му-му! Здорово! А тебя, кореш, как прозывают?
- Я - Ваня, - важно произнес хозяин Му-му.
Он хотел прошествовать мимо, но по причине нетвердости в шаге остановился рядом с владельцем шикарной машины, который явно заинтересовался и затрапезной Му-му, и ее хозяином. Ваня уже был готов завязать какой-нибудь увеселительный разговор. Ездят же всякие чудаки изучать достопримечательности тургеневских мест...
- Значит, собаку твою Му-му зовут? - уточнил заезжий.
- Да, прозвал так в честь той Му-му, читал у Тургенева? - приосанясь, спросил Иван. Он сам Тургенева не читал, но про Му-му ему рассказывали. И он сочувствовал больше Герасиму, чем собаке. Довели мужика, ёлы-палы.
- Читал, читал, - проговорил заезжий. - А что твоя-то Му-му такая дохлая?
- Так ведь жизнь какая? Дорогая, - нашелся Иван.
Он уже намеревался пройти прочь. Что балясы попусту точить? Но заезжий вдруг спросил по существу:
- Мучаешься?
- Да, малость, - покорно опустил Ваня голову. Кинул на него выжидающий взгляд.
- Хочешь подлечу?
- Ага, - Ваня приободрился, ох как приободрился. Если бы у него был хвост, закрутил бы им почище Му-му.
- Ну тогда прежде потешь, - сказал заезжий, снял свою адидасовскую кепку и оказался лысеньким. Ваня озадаченно почесал свою нечесаную шевелюру. На потехи для таких гостей он был не мастер. Да и вообще кураж у него просыпался только после первой бутылки.
Лысенький усмехнулся, подмигнул Ване, будто записывал его в свои, пошел к машине, вытащил из кабины черную спортивную сумку. А из нее бутылку. Эх, как сверкнула на солнце, родненькая! Да ради такой любая служба в дружбу.
- Устрой потеху, - весело попросил лысенький, - утопи свою Му-му. - И воззрил на Ваню острый лукавый взгляд.
Ваня хмыкнул. Он юмор ценил в любом состоянии, но особенно, когда намечалась выпивка. Он сверкнул по-удалому глазами. И шагнул к лысенькому. Тот спрятал бутылку за спину.
- Давай потешь, а то скука, - и он присвистнул собаке.
Но она сидела спокойно в стороне, не ведая, что сию минуту решается ее судьба. Ваня был рядом и смеялся. А значит, скоро будет выпивка. И он бросит, может быть, хвостик пахучей селедки.
- Потешь, - опять попросил заезжий и заулыбался, видно было, что потеха для него уже началась.
Ваня наконец осознал, что заезжий вовсе не шутит. Бутылкою он не то, чтобы манит, а приманивает. Он может ее отдать, но только за потеху, стервец. Ваня смотрел на его улыбающуюся маслянистую физиономию, на сверкающую с зеркальными стеклами машину, на худую, никому не нужную Му-му. И в его мозгу совершалась непостижимая умственная работа. Вот только он не мог найти должного выражения ей в действиях.
Лысый посмеялся и пошел к машине. Вот здесь с Ваней что-то произошло. Он схватил бедную Му-му, бросился к водителю и закричал:
- Пойдем утоплю ее, утоплю ее, гадину! Бегает за мной, куски выпрашивает, надоела, паршивая, опротивела.
Ваня кричал, а лысенький спокойно и деловито командовал:
- Ну, ну, пойдем к реке. Сейчас дам веревку, привяжешь ей камень на шею, понял, чтоб было все по-настоящему, а иначе...
Он не договорил, что будет в случае мухлежа, но Ваня торопливо заверил, что Му-му так ему надоела, что и глаза-то на нее не глядят. Ничтожная, блохастая собака, мразь, да и только.
Лысенький вытащил веревку из багажника, хорошую, крученую. Ваня вырвал ее, боясь, как бы заезжий не передумал.
Они направились к реке. По дороге к ним прибились двое пацанят, которым Ваня с какой-то надрывной отчаянностью объяснил, что идет топить Му-му, потому что она взбесилась и бросается на всех честных людей. Вот только что покусала водителя. Почему у Вани возникла эта версия, вряд ли бы он смог объяснить, но ему сейчас было так плохо, так тяжело, что он был готов на все.
Пацанята недоуменно поглядывали на Му-му, которая впервые была удостоена такой чести - ее нес на руках сам Ваня, которого она так обожала, что не удержалась и лизнула в лицо.
- А, стерва, боишься! - почти со слезами в голосе воскликнул Иван.
На берегу он скомандовал ребятишкам:
- Ищите камень, будем топить!
Те бросились лазить по кустам, а Ваня носился по берегу, выбирая место, где можно было осуществить задуманное. Заезжий наблюдал с флегматичным интересом.
Наконец камень был найден, и такой, за который можно было зацепить веревку. Ваня действовал удивительно ловко. Му-му будто только теперь почувствовала опасность, тихонько заскулила.
Ваня приподнял ее, прижимая камень под мышкой, решительно шагнул к реке.
Вдруг он остановился у самой воды и замер. Зрители насторожились.
- Ну, - подал голос лысенький. Ваня не шелохнулся. Он стоял как вкопанный. Никто не видел его лица, но плечи Вани почему-то затряслись. Он то ли засмеялся, то ли заплакал.
Он оглянулся. Лицо его полыхало гневом. Заезжий сделал шаг назад. Но Ваня не смотрел на него, он глядел в пространство, и его сведенные губы с трудом произносили слова:
- Я чуть было ни утопил собаку - Му-му. Она только одна меня любит.
Ваня выхватил камень из-под мышки. Лысый, теперь уже ввиду реальной опасности, бросился наутек, так что засверкали голубые подошвы кроссовок.
Ваня упал на берегу и зарыдал, а Му-му с веревкой на шее подползла к нему и стала лизать его трясущиеся руки, бьющуюся голову. Ну и картинка!
А через несколько дней Ваня спокойно и весело рассказывал за бутылочкой своим корешам, как он в самом деле чуть ни утопил Му-му, как в башке потемнело. А все из-за того, что ездит здесь всякая шваль, из-за которой случается самое настоящее потемнение.

 

Начало главы

Новенький

Всю ночь шел дождь - прорвались небеса. В саду размыло дорожки, недавно засыпанные гравием, снесло клумбы с настурциями. Утром солнце виновато выглянуло из-за облаков с запозданием и вдруг, как бы спохватившись, зажгло сад миллиардами водных жемчужин. Тюльпаны, розы, гвоздики ослепительно сияли под птичий благовест.
К полудню привезли новенького. На тележке ему трудно было ехать по мокрой траве и лужам на дорожке. И его прямо из "газика" подхватили сторож и дворник дома инвалидов и понесли в "приемку". По пятницам оформляли новеньких.
А парень, кудрявый, розовощекий, с блаженной улыбкой и дикой тоской в глазах, вопил на весь парк:

- Несли меня, хорошего,
Под белы ручки нежные
К твому крыльцу заветному
На целый вечерок...

- Потише, парень, - не удержался сторож, плюгавенький, но мускулистый, с лицом видавшего виды мужика. - Распевка будет позже.
- А пусть орет, - хмыкнул добродушный дворник. - Он, видно, не пообвыкся еще, свежий.
Новенький перестал петь, но заорал еще задорнее:
- Хе, уже на руках носят - царская жизнь ждет!
Он лихо сплюнул в кусты, сторож только тихо вздохнул. Дворник припомнил:
- А прошлый раз матерщинник попался.
Тележку поставили на крыльцо. Вышла баба Маня, толстая, с тыквообразным лицом. Новенький куражливо поклонился ей:
- Это вы за ангела в этом раю? А баба Маня сразу бросилась обтирать поручни его испачкавшейся коляски:
- Документы твои еще на той неделе доставили. Но не без хлопот.
- Поспешили! - весело расхохотался новенький.
- Обвыкнешь, обвыкнешь, - сказала баба Маня, поправила у него завернувшийся воротник, пригладила волосы и вдруг всплеснула руками:
- Слава богу, хоть один будет свой красавец, а то все криворожие и доходяхи поступают.
- И сама ты хоть куда.
- Ох, ты, - качнула баба Маня головой, - лучше б поревел.
Новенького поселили вместе с другим безногим - Гришей, в угловую комнату. Здесь стояли две кровати с низкими ножками, так что казалось - постель лежит на полу. Окно было большое и низкое, а сама комната узкая, хоть и длинная.
- Да как же мы будем здесь разъезжаться?
- Я тебе уступлю дорогу, - дружелюбно ответил новенькому Гриша. Был он рябой, курносый, а волосы носил ежиком. Мягкая улыбка озаряла его крупные, ровные, красивые зубы. - Тебя как зовут-то?
- Кажись, Алешей все звали, - вытащил из нагрудного кармана пачку "Прибоя" новенький, бросил ее на кровать. - Да только теперь забудут, как меня зовут. Все, испарился.
- Авария? - спросил Гриша и сам себе кивнул головой. - Трудненько привыкать. Я убогий с рождения. Так оно легче. Меня забыли сразу. И то хорошо.
Тихонько и даже как-то весело он стал рассказывать о порядках дома инвалидов, постоянно добавляя слова "лучше да хорошо".
Алексей, как бы слушая вполуха, закурил, потом перебил:
- А знаешь анекдот, как безногий и безрукий соревновались?
Начал рассказывать, то и дело закатываясь. Гриша серьезно смотрел на соседа. Алексей отвернулся, и пепел посыпался на белую простыню.
Целый день его звонкий с трещинкой голос взвивался в комнате, в коридоре, в столовой. Он сыпал шутки направо и налево. Ущипнул за бок голубоглазую медсестру Татьяну Павловну. Она отчитала его и тут же подарила флакончик с витаминами. Бабу Маню он окрестил Афро-дитой. Она грозила ему толстым корявым пальцем.
Обитатели встретили новенького настороженно. Он был слишком шумным здесь. Только блаженный Шурик (его звали так за странную кривую улыбку) довольно кивал головой.
К вечеру новенький угомонился. Лежа на кровати, он глядел в сиренево-серый потолок с темными тенями по углам. В сумерках глаза Алексея поблескивали свирепо. Молчали.
- Ты что, так всю жизнь здесь и прокантовался? - тихо вдруг спросил новенький.
- Был и в другом доме инвалидов.
Опять молчали. Потом начал уже Гриша:
- Ты себя не жалей. Радуйся, на тебя благодать сошла.
Алеша молчал.
- Благодать, - повторил Гриша. - Нет, Бог нас не списал. Кем ты был, когда у тебя были две ноги? Никем! Человечишкой. Прыгал, дрыгался, ублажал свои желания. Побежал туда, побежал сюда, а все бестолку. Ну какой прок был от твоей суеты? Какой она след оставила? Никакого.
Алеша молчал.
- А теперь ты вроде стал свободный от самого себя. Не ублажать будешь, а к жизни приглядываться. И коль повезет тебе попасть на нужный перекресток, ты пожалеешь не нас, инвалидов, а тех, кого судьба не лишила гордыни. Человек ведь в гордыни пребывает: все смогу. А может только тогда, когда без гордыни окажется.
Алеша молчал. И непонятно было, то ли соглашается, то ли не хочет слова терять, то ли найти нужных не мог.
А потом, когда они снова долго молчали, он вдруг удивленно произнес:
- Глянь в окно. Звезда взошла. Сколько дней я не видел звезд.
Но теперь молчал Гриша, и тишина покрыла слова новенького.

Начало главы

Леонард Михайлович Золотарев

Леонард Золотарев родился в 1935 году в г. Воронеже, но с малолетства рос на Орловщине. Как пишет известный советский писатель Петр Проскурин, "в той среде, в удивительной стихии народного языка, которая уже сама по себе является прекрасной школой для человека, одаренного художническим видением жизни. Нелегкий крестьянский труд, неповторимая среднерусская природа воспитали в Леонарде Золотареве бережное, доброе видение человека, научили его прослеживать многочисленные, тончайшие связи человека и земли, на которой он рождается, живет, трудится... У Леонарда Золотарева есть Талант, знание народной жизни, чувствуется богатая языковая одаренность".
Через детство будущего писателя, жившего в небольшом городке Малоархангельске, что на юге Орловщины, прокатилась огнем Орловско-курская дуга. Глазами ребенка он увидел многое, испытал горечь настоящих страданий людских и высшую радость - освобождение от фашизма. Вот почему, как пишет в "Ученых записках" Самаркандского университета имени А. Навои критик и литературовед П. Майданюк, тема минувшей войны в творчестве Леонарда Золотарева стала одной "из самых заветных, выстраданной темой".
По окончании Курского педагогического института Леонард Михайлович работал учителем на родной Орловщине и именно в тех местах учил сельских детишек отечественной истории и российской словесности, где его самого когда-то в героическом сорок третьем обучали складывать первые буквы наши танкисты.
Много лет Леонард Золотарев был журналистом - сотрудником газет "Орловский комсомолец", "Орловская правда". Исходил, изъездил Орловщину, встречался о современниками, людьми сложных к интересных судеб. Публиковался в "Сельской жизни", "Советской России", "Литературной России", журналах "Наш современник", "Молодая гвардия", альманахе "Дружба" и др.
У Л. Золотарева выходили книги для детей, рассказы и повести в Приокском издательстве, Москве. За первую книгу "Берестяные песни", изданную "Современником", автор был принят в Союз писателей СССР.
Автор книг для детей "Синие страны", "Земные стрелы"; книг прозы "Берестяные песни", "Костровый пояс", "Мед из подснежников", "Перепелиное поле"", "Синие стрелы", "Земные стрелы", "Шептун-трава", роман-трилогия "Берегиня" - "Два пророка в своем отечестве", сборника стихов "Глаголы".

 

Дарьюшка - последняя из хуторян
I
История этого хутора началась, очевидно, с названия, когда какой-нибудь марсофлотец, которых издавна поставляло на корабли здешнее средиземье, завез степнякам необычные, такие красивые и волнующие слова - Мыс Доброй Надежды. История завершалась уже теперь, когда на хуторе осталось одно строеньице - Дарьюшкина хатенка с единственно живой душой - самой бабушкой Дарьей. Остальные вымерли, съехали, растворились. С прошлого лета, когда в Бузулук, на центральную усадьбу, перебрались и Сивачевы, Шевардина Дарья осталась одна. Куры с петухом да воробьи, да мыши, да хорек треклятый где-то в Козлихином погребе - вот и вся наличная живность на хуторе. В одно время с курами Дарьюшка ложится, в одно время с курами и подымается. Маленькая, лицом с кулачок, в последний год еще больше усохла, тело так и подшилось. Ничего, помирать -меньше груза, меньше будет хлопот.
Сын зовет ее в город, а чего она там потеряла, на этажах-то? Душу по земным кружалам измаешь, плечи о стенки пообобьешь. Век в деревне жила, век туда-сюда, как челнок, а там лечь колодой и в потолок носом? Крутится перед ней Алексей, уговаривает - мать же, и от людей стыдно, и самому каково? Хоть бы остаток дней пожила, как у Христа за пазухой. Ни воды тебе не носить, ни печь не топить - однокомнатная квартира, но со всеми удобствами. Ни внуков не нянчить, ни с кем-либо делить в доме женскую власть - нет у Алексея семьи, все пока холостякует. Это и расшибает Дарьюшку.
Вот и сегодня приехал Алексей на выходной. Умылся с дороги, надел чистую рубаху, сидит и пьет чаи в красном углу -светлоголовый, большегрудый, их, шевардинской породы, вылитый Венедикт Алексеевич. Дарьюшка загляделась на него и сомлела. Косой луч упал ему на переносицу, высветил серые с зеленым крапом глаза. Ишь, сидит и не смотрит сюда, на нее. Чует, и она ему, слов припасла. Известно о чем: о внуках. Тогда бы, может, и сдвинула туда к нему старые кости. Для нее он - луч ясный, соколик крылатый, да какая же от такого откажется? Не знает мать, что в последнее время мучить стали его всякие думки, что начал он женщин бояться, развился, что ли, дурацкий комплекс? Иные из друзей заходят в квартиру и прямо с порога:
- Чтой-то у тебя, Алексей, чересчур дух мужской? Засиделся, брат, в девках. Придется женить по повестке, через военкомат.
Что таким скажешь? Нечего с ним равняться. Ему как-никак уж за сорок. Попробуй найди в таком возрасте пару. Какую-либо разведенку не хочется, еще психопаткой окажется, а незамужних много ли, всех разобрали" Так вот она и проходит, жизнь. После института приехал сюда влюбленным, думал век любить Клавочку, ждал, когда закончит она институт, а та р-раз, и за летчика. Так-то. И он, Алексей, потерял уверенность в себе, в своих силах-возможностях. Ему стало казаться, что другие чем-то лучше его: тот красивее, этот талантливее, третий щедрее душой. И он уж не жил, как когда-то спокойно: наступал на горло себе, отказывал даже во взгляде на женщин. Оставалась работа, и он сделался отличным работником, главным агрономом районного управления. Но этого было слишком мало для жизни, и тогда он принялся собирать книги, создал приличную библиотеку, подобной в районе нет, пожалуй, ни у кого. А жизнь пролетала. По пути в магазин он иной раз делал крюк, проходил медленно мимо детского сада...
Под вечер во двор к Шевардиным наведывается мужик из соседней деревни - Фадеич. Как всегда, зимой - летом в валенках и с бутылкой. Заступ в свежей земле он оставляет за дверью, проходит в хату, суетливо ставит "Экстру" на стол, приглашает жестом Дарьюшку и Алексея.
- Ты бы руки помыл, - смотрит Дарьюшка прямо перед собой и вздыхает. - Кого господь еще нынче прибрал?
- Булгактеру... этому... Жилкину копал, - морщит пористое, в синих точках, лицо Фадеич. - Говорил ему, адивоту, поступишь ко мне, не обойдешь. Потому у меня у единственного тут такая, того-этого, пропускная способность.
- За что же ты на него серчаешь, а, Фадеич? - подходит к нему Алексей.
- Он на меня года три тому эптимню наложил.. Оштрафовал. Мешки рваные, мол, принес, не колхозные.
- А что, нешто колхозные? - шевелит Дарьюшка тонкими, сухими губами.
- Не колхозные, - соглашается Фадеич и вдруг багровеет, синие точки на лице делаются незаметными. - А пришли ко мне, не к кому-нибудь: Фадеич, выкопай, Фадеич, уважь... того-этого... Фадеич теперь дорогой. Да я за свою жизнь сколько позакопал, а? Сколько, Дарьюшка, всяких, а? Этих... как их... булгактеров, председателей, инженеров, даже один полковник попался. Сладко ели, командирами были, а все туда, у меня, того-этого, равноправие, у меня, брат, не вырвешься...
- И лизать, и лизать, Фадеич, тебе сковородку, - смотрит Дарьюшка на него, не мигая.
Фадеич наливает в жестяную кружку, крякает, обтирает губы рукой. Показывает Алексею: не надо? Ну и не надо.
- А сколько этой вот... дуры за них всех тут попито - и-и-и! А теперь ослаб, Дарьюшка, ослаб,  -улыбается Фадеич жалостливо, глазенки его начинают слезиться. - Скоро и мне туда, того-этого, - он проводит рукой по горлу и вдруг меняет тон: - Это какие же, Дарьюшка, мне сковородки лизать?
- Какие! Огневые, какие в аду. И лижи, и лижи за трепню свою.
- Ладно тебе, бесхозная бабка, - поднимается Фадеич и ищет заступ, который оставил наружи. - Не была бы Дарьюшкой, я бы тебя сейчас тут перекрестил.
- Не завались где-нить, - говорит вслед ему Дарьюшка, - а то кто булгактера будет в землю внедрять?.. Это ж надо - под "козырной" помереть! Люди завтра придут родителев поминать, а он помер. Ох-ох-ох, - закрутила она сухонькой головкой, перегнулась в пояснице и засеменила через ложок.
Алексей знал, куда и зачем: на погост, еще раз пройти поправить могилки. Всегда так, особенно перед "козырными", родительскими. Взяла на себя эту долю приглядывать за Шевардинским кладбищем. Кладбище, что ж, историческое. Церковь была здесь когда-то, Мыс Доброй Надежды с селом Шевардино стояли впритык. Церкви не стало еще после революции, села сразу же после войны, а кладбищу что? С окрестных деревень и несут, и несут, привозят даже из Бузулука. Надеждинские, бывало, присматривали, чтобы корова не зашла или какой "анчихрист" не заехал на тракторе - родители ведь лежат, поколения. А с тех дней, как осталась здесь одна Дарьюшка, она и доглядывает.
Алексей берет в руки плетушку, надо отвести душеньку -пройтись по знакомым местам, по логам да корчагам, проверить опят. Теперь так: грибы держатся три-четыре дня, на захват. Проморгал напор - все. И ведь не живут грибники здесь, а что значит техника: продерись гриб - мигом наскочат на автобусах, автомашинах.
Он идет первым делом на Красную куртину - так назвал он эту полянку с южным уклоном среди красно-ствольного сосняка. Тут особая влага, теплынь - микроклимат, грибу самая благодать. Первый гриб появляется здесь; если уж тут нет, то нигде не ищи - это точно. Алексей наступает на перезревшую пышку, под ногой пыхает желтый дымок, споры окрашивают нос ботинка. Попадается пара сморщенных, ссохлых грибов-поддубешник, маслята. Нет, еще не сезон. Алексей прямьем - кружно, по скошенным клеверам, мимо черной горбатой скирды, держит путь на погост. Прицелившись издали, проникает с другого прохода, между ракитой и грузным, истресканным камнем. Здесь уютно, неветрено, отава по свободным местам не буйна, свисает космами с застарелых холмов. Кое-где сметано в кучки сено - Фадеичева работа, его первый укос. И ограды, оградки, просто насыпи. Деревянные кресты под рушниками, жестяные звезды. Кто с фамилией, кто уже бесфамильно. Где-то тут его два старших брата, отец, отец отца, пращуры. До седых, беспредельных веков...
Уже с утра на кладбище стал собираться народ. Подъезжали на бортовых машинах, на личных "Жигулях", даже на велосипедах. Ставили технику под уцелевшие яблони, по вишнякам да сиреням. Забегали к Дарьюшке за ведром да за кружкой, за лопатой да за молотком. Кучковались - медведевские, черемшанские, гуторовские. Вытаскивали захваченное с собой, рассаживались прямо по клеверам.
Алексей забился в хатенку с книжкой. С черемшанскими, сказали, должна быть сегодня и Клавдия. Читать не читалось, думать не думалось, лезла в голову всякая ересь.
К полудню автобус подвез из города кой-кого из на-деждинских, подходили с центральной усадьбы. И все сюда к Дарьюшке, на жилое, куда же еще? И с такой радостью встречали все друг друга и каждого, с такой искренностью смеялись и обнимались, что не выдержал Алексей, бросил книжку и вышел во двор. Вот ведь штука какая: Козлиха, бывало, секлась с соседкой Марьей Стефеевной, ну одна одну на спички подрали бы, а теперь так и нет подруг задушевней, сидят, рады, никак не наговорятся.
Ну, пошли, побывали на погосте, помянули. Ну, всплакнули, ясное дело, по родителям, близким, человека слезами не возвратишь. А как двинули хутором да как увидели свой Мыс Доброй Надежды, так душ а у всех и рассолодела: погребов пустые глазищи, задичалое вишенье, двухсаженная лебеда. Козлиха возле своей усадьбы и вовсе в голос:
- Ой да окнушки, бывало, отволоку, томлюсь на солнышке, Петечку - молодно, кудрявно - поджидаю... Ой да здесь родила всех троих, отца-матерь похоронила... Ой да что же нас всех засуетило, разбросало, горьких, по белу светушку...
- Ладно тебе, отпевать, - остановила Козлиху Марья Стефеевна и кашлянула внушительно, укрыла губы ладонью. - Никто не гнал, сама небось разогналась.
- Сама, - перекривилась Козлиха. - Живу тама, а душа, она туточки. - И наклонилась, подняла кусок шифера, подержала в руке.
Алексей почувствовал, как и ему вместе с Козлихой стало трудно дышать.
Вернулись во двор к Дарьюшке, перед хатой, прямо на бывшей дороге, расстелили скатерти, спроворили "общий котел". Сели рядком да ладком, на травку-гусятничек. Помянули. Добавили, чтобы дольше жилось, и за новую жизнь. Дарьюшку дергали справа и слева, все расспрашивали, кто бывал здесь да кто где устроился. "Ты теперь тут у нас за часового, кто ни пройдет, ни проедет - к тебе. Как он, наш Мыс Доброй Надежды, приживается в людях? А ничего приживается, не хуже других".
- Скоро, говорят, посрубят последние яблони, - объясняла Козлиха, - распашут землю, станет здесь голое полюшко. И тогда ищи-свищи место, только в пачпорте и останется, что родилась ты, Марья Стефеевна, в Мысе Доброй Надежды, а самого Мыса уж нет. И буду я приезжать с центральной овес сеять, где была моя хата...
- А ты как бы хотела, землю забросить? - возвышала голос Марья Стефеевна, чтобы слышали все. - Вот я сейчас работаю в швейной, так у нас экономия, каждый клочок на учете. А тут -земля. Да за нее государства сражаются, люди мильонами гибли. И чтоб так ее - р-раз и на ветер? Земля нам дорога. Из нее мы вышли, и в нее мы уйдем.
Алексей наклонялся к матери: по его мнению, для решительного разговора был самый момент. Ну чего она сторожем в этом поселке, как котенок брошеный, "бесхозная бабка"? А ну заболей - воды подать некому. А ну бездорожье - сиди без куска хлеба.
- А-а-а, - смеется Дарьюшка, ей сегодня так хорошо, - ты вон о чем, сынок. А мне много ли надо? Лишь бы тлелось. Слыхал, что говорят о земле? Куда ж я от нее? Туточки и помру.
Провезли и затем пронесли на погост бухгалтера Жилкина. Все затихли, Дарьюшка махнула перстами вслед: прими его, земля-матерь. Тут же забыли про Жилкина, разговор опять хлынул и заветвился, то набирая силу, то усмиряясь, но Алексей уже не вникал в него. Там, через ложок, начиналось движение, раздались голоса, кто-то даже дал песняка "Распрягайте, хлопцы, коней", ему подтянули, их дружно одернули. Белое платье мелькнуло за кривой расщепленной ракитой, скрылось за лебедой: она, Клавдия. Это она. Алексей поднялся, передернул плечами.
- Холодно? - встрепенулась Дарьюшка.
- Холодно, на ком одно, - затрещала Козлиха. - А на нас двое и то худое.
- Ты как скажешь, в тулуп не влезет, - усмехнулась Дарьюшка и вдруг натянулась вся и смотрела вслед сыну, шевелила бумажными, высохшими губами: "Жена - не пряник, а ржаной ломоть... а ржаной ломоть..."
Женщина в белом вышла из лебеды и закрыла дорогу.
Та же темно-русая челка на левую бровь, тот же молниеносный взгляд из-под челки. Но в глазах уже нет того блеска, лицо покрупнело, сделалось пористее, рыхлее - что ж, годы. И все же это была она, Клавдия. Смотрела на него, как ему показалось, откровенно, ничего не скрывая.
- Вот и встретились, Алексей, - сказала она и улыбнулась, натянула на живот полы кримпленового с серебряной ниткой жакета. Но - странное дело - улыбка эта уже не вызвала в нем прежних чувств. Ну что она скажет ему? Что несчастлива с мужем, что его списали из авиации и. он теперь не летает, работает в аэродромной обслуге? Что порой напивается, кроет ее по чем зря, все упрекает за что-то? Да, жизнь для нее повернулась не той стороной... Как могут, однако, женщины, почему-то предпочтя одного, сожалеть потом о другом...
- Ну вот и встретились, а поговорить-то и не о чем, а, Алексей? - потянула она с плеч косынку.
- Наш хутор исчез, растворился, - смотрел он на закат: солнце садилось в тучку.
Розовел сырой плотный воздух, поверхность ракит и крапивник у придорожья, красноватее сделался клевер отавный, успевший уже раскуститься, обволокнуться листом. На скатерти, на бутылки, на волосы людям начинал садиться туман, голоса настужались и глохли. Кто-то запалил костерок, дым протянуло в небо. Совсем как в детстве. Не хватало мычания телят, лошадей в ночном, запаха молока. Алексей смежил веки и перед ним во всех своих мелких подробностях возник прежний хутор...
Мимо, он уже был хорош, проезжал на телеге Фадеич.
- У, каналья! - замахнулся он на кобылу. - Булгактера возила, а нас возить брезгуешь?
На дороге урчали машины, бывшие хуторяне и разносельчане разъезжались по своим новым обителям.
- Ну, мне пора, - повернулась лицом к нему Клавдия.

 

II
На зазимок Дарьюшка шла с ведром, оскользнулась, так и расселась, едва дотащилась до сенец. С того и вступило в грудь, поясницу и ноги, держит - не отпускает. Взяла на днях курочку щупать, та вздернула крыльями, Дарьюшку в сторону так и поволокло. Да по правде сказать, зажилась в гостях, пора и домой собираться.
Лежит Дарьюшка обострившимся носом вверх, смотрит, как по потолку мухи ходят, не падают, и нет уже сил ничему удивиться. Нет сил подняться, сходить в магазин на центральную. Люди добрые, спасибо, не забывают. Кладбище наведывают и ей, Дарьюшке, принесут - пряник ли, яичко, кусок ли какой. А много ей надо? Отщипнет хлебца и на язык, трет-трет языком, пока не истает.
Недавно в окошко влетела синичка, завертела хвостом, к ночи снег навертела. Три дня ломил, да так лихо, обвально. Пошла утром к колодчику, а там синичка, как вроде та самая, сидит на раките да голоском этак жалостно, тоже, видать, оттуда поилась. Алексея теперь и на жди - бездорожье... Помирать надо, а неохота. Помри - пролежишь тут колодой, пока не исторгнешься смрадом.
В полдень к погосту пробили дорогу бульдозером, заходил Фадеич - "пропускная способность". А к вечеру под окнами загремел самосвал, Алексей влетел в хату, свежий с морозцу, разгоряченный, в момент оценил обстановку, сгреб Дарьюшку вместе со стеганым одеялом и - в дверь. Сидя между шофером и сыном, она колтыхалась по зимнику, и млела у нее грудь от тепла, от прихлынувших мыслей.
Алексей жил в самом центре Дороскова. В комнате у него было сухо, светло; ничего, да только земля далеко. В первое время она окрепала, утверждалась ногами, вроде чище стала с лица, ей понравилась ванна, и она частенько грела в ней старые кости. Зато газ невзлюбила: голова болит и включать страшно.
Нагонявшись по колхозам, в хлопотах, как в репьях, Алексей возвращался теперь пораньше.
А зима сходила на нет. Солнце все рьяней прижигало снега, укрупняло сосульки, в форточку било запахом талой земли. Под окно повадилась щебетуха-синичка, Дарьюшка бросала ей на дощечку хлебных крошек и сала, смотрела на нее, вертихвостку, и делалась все смурней, молчаливей, дня три и вовсе молчала, на четвертый свалилась и уже не поднялась. Приехавший со "скорой помощью" старичок доктор Филиппов объяснил причину: "Двусторонняя пневмония". "Где ж она тут могла простудиться?" - сокрушался Алексей. "А это, молодой человек, не обязательно, - собирал доктор свой чемоданчик. - В таком возрасте пневмония возникает и от неподвижного образа жизни. Легкие, фигурально говоря, слеживаются".
Дарьюшка стонала, металась, прогоняла Фадеича. При закате прояснилась, осветлела. Ей стало легко, так легко, будто вовсе истаяло тело, осталась одна лишь душа да руки, пудовые руки -так набрякли за жизнь, ломят, никуда не пускают, прижимают душу к земле. Она, Дарьюшка, словно сторож, обходит весь хутор Мыс Доброй Надежды, и все его хаты, сады, все его беды и радости, все надеждинские, кого знала - не знала, видела и не видела, вытягиваются за ней, движутся следом, а она торит стежку по первому снегу к колодчику, что под ракиткой, по бокам от нее пробивают снег голубые звонцы-колокольцы, и вьется над него синичка, и Дарьюшка льнет к ней, приподнимается, тянется ввысь и идет, бестелесная, прямо по облакам...
Алексей чувствовал перед нею себя виноватым: увез с земли, пожила бы еще. В тот же вечер собрал друзей и знакомых на поминки. Вопреки обычаю помянули до похорон. Попросив на работе автобус, в ту же ночь двинулся с гробом на Мыс Доброй Надежды, чтобы - согласно обычаю - на третий день предать тело земле.
На полдороге, нежданно-негаданно, как это в марте бывает, завернула пурга. Все смешалось, завыло и заструилось вниз под фары, перед автобусом встала стена. Шофер сбавил скорость. Нечего было и думать о том, чтобы съезжать с основной дороги - добраться хотя бы до Бузулука.
Гроб подпрыгивал на рытвинах, Алексей придерживал крышку, смотрел вперед с беспокойством: что же дальше-то будет? Несколько раз выходили в метель и брались за лопаты. Пока им везло. Но у Костинского леска пришлось посидеть. Мотор надсадно ревел, одолевая занос по сантиметру, Алексей, толкая машину, оборвал весь живот. Последний километр, уже перед въездом в село, метель вовсе едва не доконала.
Ночь была уже на исходе. Лишь достигли правленья колхоза, Алексей тут же воспрянул духом, побежал к председателю, потом на конюшню. Заспанный сторож повертел записку от председателя, вывел немолодого, лохматого мерина.
- Как кличут? - кивнул Алексей на мерина.
- Елпидифор, - зевнул равнодушно конюх.
- Елпидифор? Ничего себе.     
Алексей затягивал ногою хомут.
- А он чистопородный, мужики запалили, - потянуло конюха на разговор. - Им, рысакам, имя, вишь ли, дают по отцу и по матери - вроде как фамилия, отчество. Мать у него была Елка, отец - Пилигрим. А наш председатель взял и придумал ему Елпидифор. Да мы так не зовем, мы попроще, у нас он Елка-Палка... Исправная лошадь, но не рысак, нет, - палка нужна, ветра боится...
Алексей тронул вожжой смирного мерина, лихо причмокнул. Через пять минут Дарьюшка перекочевала на широкие розвальни.
- Жди, - сказал он шоферу вместо прощания. - Утром тебя тут устроят.
По дороге Алексей заехал к Фадеичу. "Пропускная способность" даже слезу уронил.
- Преставилась наша вечная, - вышел он следом, чтобы удостовериться. - И мне теперь собираться.
Между тем пурга все играла-разыгрывалась, но уже сверху не сыпало, заметала поземка. Лежа на боку, Алексей трогал левой Елпидифора, правой придерживал гроб, покрытый попоной. Он уже привык к смерти матери, старался смотреть на нее философски, спокойнее. Меринок шел уверенно, изредка всфыркивая, когда ударяло просыпью в ноздри; меринок хорошо знал этот путь. Снег на щеке Алексея оттаивал, ветер схватывал, леденил, но Алексей не чувствовал холода...
Был человек и нет человека, не воскреснет, не придет к тебе снова. Все колготимся, копаемся, все за что-то сражаемся, все на что-то рассчитываем, а завершаем вот так. И везут тебя под вой пурги к твоим предкам, и ты, леденелый, колотишься на ухабах о доски, а тебе уже все равно. Знал ли ты хорошую жизнь, да и что такое хорошее? Один мудрец сказал, что каждому живется хорошо или плохо в зависимости от того, что он сам по этому поводу думает. Возможно, и больше прав тот, кто стоит не за то, чтобы втягивать человека в сражения за расширение благ, ибо потребности безграничны и гонка за ними создает натуры воинственные, в конце концов, аморальные, а за то, чтобы уметь себя строить в обычных пределах, учить человека жить по-человечески, пониманию и умению пользоваться высшими ценностями жизни, такими, как личное достоинство, самостоятельность, устремленность к добру. Мать прожила свое очень просто, и счастье-несчастье ее просты, но и сложны в своей простоте. Просто пала овечка, заболел ребятенок - это несчастье, но ведь мир-то, она знает, от этого не обвалился, все и после нее пойдет своим чередом. Жить на природе вместе с птицами,   пчелами - это   счастье;   счастье - видеть, как одно поколение сменяется на глазах у тебя другим...
Мерин спустился в Лисову балку. Вроде где-то слышался плач. Алексей завел назад голову и уже в мглистом светающем воздухе различил что-то темнеющее, живое: человек.
- Стоп! Тпру, тпру-у! - дергал вожжу Алексей.
Прямо перед собой он увидел лицо, молодое лицо, девичье. Щеки мокры от метели, а может, от слез? Плечи вздрагивают, плачет девушка.
- Чего тебе? - спросил он ее, еще не совсем отвлекшись от мыслей.
- Заблуди-и-илась, - подала она голос.
Губы прыгали, не слушались ее. Он вспомнил, как где-то тут замерзли, прямо у себя в огородах, вот так две студентки, и подвинулся, уступил ей местечко:
- Ладно, голубка, садись.
Она легла боком между ним и Дарьюшкой, потому что лечь можно было лишь так. Алексей почувствовал через пальто ее тело, подумал: "Какая толстючая". Меринок пробирался привычной дорогой, пассажирка молчала, и Алексей опять предался своим размышлениям.
На голом, продуваемом месте розвальни пошли в раскат.
- Ах, - вскрикнула его пассажирка, и сани вывалили их в снег вместе с гробом, попоной. Крышка так и отлетела.
- А-а-а!!! - заорала в ужасе девушка и бросилась куда-то бежать, упала лицом в снег.
Алексей поставил сани опять на полозья, уложил мать обратно, накрыл крышку попоной. И только тогда подошел к пассажирке.
- Чего орешь, дура? - Только так, пожалуй, можно было ее успокоить. - Чего орешь? Ну, везу на кладбище мать... умерла... Знаешь Дарьюшку с Мыса Доброй Надежды? Ее все тут знают. Вечная бабка, а умерла, - наклонился он над лежавшей. - И потом я же тебя не звал, сама напросилась. А то, думаю, еще замерзнет, а ты всю жизнь после терзайся... Эх, Елки ты Палки, -поворачивался к мерину Алексей и качал головой укоризненно. - Что ж ты вывалил нас, бродяга?
Девушка перестала кричать, села на снег, молча смотрела на Алексея.
- А я тебя знаю, - пригляделся к ней Алексей. - Ты в Бузулуке возле Клавы Плетневой живешь. Ты тогда еще, правда, кнопкой была... Помнишь, к Клаве ходил рыжеватый такой - это я. А это мать у меня, Дарьюшка, в городе померла... А тебя как зовут?
- Феня, - едва продыхнула она и вдруг скорчилась, перевернулась лицом вниз, опять закричала.
- Да чего ты, чего? - суетился возле нее Алексей.
- Ой, - взмолилась она, - ой-ой-ой! Ох, дурной, непонятливый... ребенок у меня... рожаю...
- Рожаешь? - растерялся он. - Как рожаешь? - И вдруг догадался: "Так вот почему толстючая"...
Побежал, подогнал прямо под нее меринка, погрузил ее в розвальни и шел сбоку, погоняя вожжой, наклонялся, нашептывал что-то хорошее, ласковое и для себя непонятное.
Вот и хутор, вот хата. Запалившись, толкнул дверь, она без труда отворилась. Схватил с гроба попону, сдвинув при этом крышку. Дарьюшка лежала островатым личиком вверх -наконец-то в своем дворе, следила за сыном, как он, не дыша, боясь сдуть волосы с носа, вводил молодую женщину в сени. А снежинки падали на Дарьюшку, во впадины глаз, таяли и не таяли, наливали впадины снеговой водой.
Он положил Феню на коник, набросил попону, кинулся к печке. Нырял в печку, выкатывал чугунки, открывал вьюшку. Каждый раз, то выбегая с ведерком к колодчику, то пролетая обратно с охапкой дровец, он взглядывал на Дарьюшку: "Прости, мать, я сейчас, погоди".                                        
От печи пошел теплый дух, в чугунке заквохтало. Наткнулся в сундуке на холсты, рушники с петухами ("готовила мать приданое, возможно, мне"). Вытянул на загнеток чугун с водой, плеснул в таз, паром швыркнуло в потолок. Вымыл руки с мылом, даже лицо. В горницу - на Фенины стоны - шел на цыпочках...
Родилась девочка. Маленькая или крупненькая - кто ее знает, но потому, как от первого крика закачалась на окне паутина, Алексей решил: сильный ребенок.                                             
После всех мытарств Феня с дитем лежали, пригревшись, без всяких движении. Спали. Только теперь, когда рассвело, Алексей смог разглядеть гостью получше. Спокойная, строгая, с синими кругами в подглазье. Русые косы поверх одеяла до самого пояса, брови дугой и вразлет. "Красивая", - решил Алексей, и что-то толкнулось в груди.
Поднималось солнце, красный зайчик пополз по стене, Алексей думал о матери, но отойти не решался.
- Спасибо вам, - услышал он Фенин голос.
Когда она приложилась сухими, горячечными губами к стакану, он мягко спросил ее:
- Муж-то где? Кого вызывать?                
- А нигде, - выдохнула она. - Никого не надо. - И отвернулась.
- Так. Понятно, - сказал он и вышел в переднюю.
Мерина во дворе не оказалось. "Еще номер, - оторвалось сердце. - Этого еще не хватало. Не привязал, дурак, - ругал себя Алексей. - Чего стоило кинуть вожжи на куст".
Побежал по следу. Мерин ушел недалеко: в последний раз провез Дарьюшку по всему хутору в конец бывшей улицы, к бывшему колодчику у трех ядреных ключей. Его так и называли тогда - колодчик "У трех ядреных ключей". "Прости, мать", - дрогнуло все в Алексее. Ухватил вожжи, привел возок снова во двор. Втащил гроб в переднюю, поставил на стол: мать должна попрощаться с хатой. Оправил на ней все, как надо, присел, положил голову на краешек гроба.
Часа через три Феня пришла в себя: конечно, молодая и сильная. Прежде чем снова забыться, она спешила сказать ему что-либо о себе.
- Закончила школу и поехала поступать, - горячо дышала она. - Я жила у них на квартире, он мне нравился. Вот н все... А потом я жила у одной женщины. Просто женщины. Познакомилась с ней на улице. А потом она стала... ну, в общем, чтоб он женился на мне, и тогда я ушла. Я шла к маме сегодня... домой. И решила заблудиться и...
- Не надо, Феня, - сказал Алексей. - Ты лучше молчи, твоей девочке вредно.
- Хорошо, - сказала она и отвернулась.
В сенях загремели ведрами, чертыхнулись - то был голос Фадеича.
- Эй, хозяин! - ступил за порог "пропускная способность". -У меня все поделано. - И, увидев на столе Дарьюшку, поспешно стянул шапку.
- На, - подал Алексей ему бутылку и деньги. - На-ка, брат, помяни.
- А ты как же? - спросил Фадеич его так же шепотом и показал глазами на горницу: - Там что, жена твоя, что ли, с дитем? А говорили, ты закоренелый, весь в сук ушел.
- Тихо ты! - взял за плечо его Алексей.
- Да, верно, верно, - закивал Фадеич и, развернувшись, поклонился гробу. - Земля тебе, Дарьюшка, пухом, хорошим была человеком, трудовым. Последняя, значит, из хуторян.
- Последняя, говоришь? - сказал Алексей и задумался. Помолчали.
- В общем, того-этого, так, - заключил Фадеич. - Завтра приду, кой-кому из села скажу. Помянем честь по чести. Разве ж мы нехристи? Этикет людской знаем.
День клонился к закату. За оконцем откапелилось. Март есть март, голубой месяц марток: днем на солнышке снимешь последнее, ночью наденешь все сорок одеж. "Значит, без мужа она, незамужняя", - пришло Алексею на ум.
С погоста прошел народ. Заметив дымок над трубой, заглядывали к ним, присаживались перед Дарьюшкой на табуретку, вздыхали молча и также со вздохом молчком уходили. Вздыхали и по Дарье, и по себе, по хутору Мыс Доброй Надежды. Кто знает, о чем кто вздыхает, когда встречается с нею, косою, со смертью?
Алексей завесил проем одеялом, чтобы не глазели, а Фене сказал, чтобы, мол, не выстуживать, тут натоплено, а там, в передней, должен быть холод.
- Как вашу маму звали? -услышал он Фенин голос уже после заката, когда из углов надвинулись сумерки.
- Дарьюшка... Дарья Степановна. Говорил же, иль забыла?
- Я назову так свою дочь. Дарья, Дарьюшка, девочка моя, моя маленькая, реснички черненькие, глазки кругленькие, что мы скажем дяде? Скажем: спасибо, дядя...
- Зови меня Алексей.
- Просто Алексей?
- Алексей, - пожал он плечами  и  вышел на улицу.
К ночи захолодало. Узорчатой пленкой стянуло у завалинки лужицу. Дали разъяснились, проголубели. Он вдохнул, захватил воздуху в легкие до отказа. Вспомнились слова доктора Филиппова о пневмонии у матери ("тут бы, пожалуй, ее не подхватила").
Всю ночь он просидел перед гробом матери.

 

III
Солнце вроде бы стало больше в его однокомнатной. Феня перестирала все занавески, хваталась за одно, за другое, призывала Алексея на помощь. Алексею нравилось подчиняться ей в разных мелких делах. Он ловил себя на мысли, что ему теперь интересно быть дома, сидеть у кроватки, утопающей в белом, слушать, как гулькает с Дарьюшкой Феня.
- Время идет, - сказал он как-то Фене, - а девочка, мать, не записана. А у нее должны быть имя, отчество и... фамилия.
Феня взглянула на него, ушла на кухню, ничего не сказала. В субботу они появились в загсе.
- Пишите: Дарья Алексеевна Шевардина, - наклонялся он к той, что заносила сведения. - Шевардина! - повторил он с ударением и держал при этом Феню под локоть, Феня держала сверток с Дарьюшкой.
- Какая звучная фамилия, - улыбнулась та, что записывала. - Славная, боевая: Бородино, Шевардинский редут...
- А может быть, она от другого Шевардино? - смотрел Алексей на Феню ("какие у нее длинные, загнутые ресницы и брови вразлет"). - От того Шевардино, что в нашем районе... Ну вот и все, Дарьюшка, - заглядывал Алексей к Дарьюшке и чмокал веселеньким глазкам губами. - Видишь, Дарьюшка, в графе "место рождения" хутор Мыс Доброй Надежды. Теперь ты у нас полноправная гражданка, последняя из хуторян...
В тот же вечер с шампанским нагрянули к Алексею друзья:
- Во колдун, во тихоня. Пошептал, пошаманил - и семья тебе с полным комплектом.
- Долго ли умеючи, - неловко отшучивался Алексей.
На ночь, как обычно, установил себе раскладушку на кухне, заложил руки за голову, улыбаясь, смотрел в потолок, по которому метались блики от проходящих машин. "Она такая молодая, - говорили им в спины женщины в каком-то дворе, когда они шли из загса. - А он такой... мужественный".
Когда мы молоды, думал он, мы стремимся стать на ноги, скорее-скорее, вперед, и в этой гонке прогоняем лучшие годы. Ты и теперь говоришь себе, что не хочешь семьи, что она вяжет по рукам и ногам, забирает лучшие силы, ты и теперь готов отвернуться от женщины, к которой тянешься всем сердцем... Лицемер, убиваешь в себе лучшие чувства...
Сегодня был выходной. Алексей собирался прошпаклевать и покрасить окна: "Маленькая, но семья". Раздался звонок - на пороге стояла... Клавдия. Алексей едва не выронил кисть, не знал, что и предпринять. Стоял перед ней, стояла она перед ним - блондинка по моде, приятная, немного усталая женщина.
- Пришла вот поздравить. Ты, говорят, с Феней теперь, с нашей соседкой...
И все заглядывала в комнату через плечо, все заглядывала.
- Да-да, спасибо, спасибо, - медленно приходил в себя Алексей.
От Клавдии пахло сильными, дурманящими духами. Алексей отвернулся и тут же почувствовал на своей шее руку, горячее дыхание ударило в губы. Он увидел ее совсем близко и - отпрянул.
- Ну что же ты, кавалер? - подобрала она свои полные, капризные некогда губы и отступила на шаг. - Женщина хочет тебя поцеловать, а ты... Ну, и как ты с ней? Расписались? Хорошо, что такая разница в возрасте. У вас будут сильные, умные дети, - вздохнула она. - От матери - сила, здоровье, от отца - ум, таланты... Плохо быть одиноким, Алеша. Прощай.
Едва захлопнулась дверь, из комнаты к нему шагнула порывисто Феня, прижалась к груди, положила голову на плечо. Алексей нашел ее губы, они были туги и послушны.
Сев в этом году закончили рано, сено еще не косили. Не уйдешь сейчас в отпуск - жди глубокую осень. Скорей же, пока отпускают, на травку, домой, на Мыс Доброй Надежды. Обычным рейсовым автобусом подъехали до Бузулука, от Бузулука их подвезли на машине. Все втроем пошли сразу на кладбище. Травы были по пояс, в цвету. Материна могилка еще не просела; на пустую, комковатую землю налезал подорожник, цвели дикие скабиозы, к изголовью клонились поднебесные капли, вроде как слезки, - голубые звонцы-колокольцы. Алексею вспомнилось, как лежала мать острым личиком к небу и снежинки падали ей на прикрытые веки, наливали впадины влагой. Какого цвета были глаза у матери? Неужели не помнит? Кажется, такого же, голубовато-небесного. Он взял в ладонь ком земли, размял.
- Здравствуй, мать, - склонил голову Алексей. - Я пришел к тебе, видишь? Мы пришли к тебе с Дарьюшкой.

 

Рассказ перепечатан из кн.:
Золотарев Л. М. Перепелиное поле. - М.: Современник, 1980.

 

Начало главы

Чистые пруды

Каждое утро она расстается с постелью чуть свет и, наскоро попив чаю, торопится к автобусу на Москву. Каждое утро, вынырнув уже в Москве из метро, она проходит мимо Чистых прудов, всякий раз удивляясь, как невозмутима, непорочна их гладь. И только там, за поверхностью воды, возникая из небытия - из рассеянных мелких листочков, из слабых морщинок, и являются они, эти лики булгаковские: Коровьев, Воланд, кот Фагот и сам Мастер. И сама она - Маргарита Успенская, учительница литературы одной из московских школ...
"Аннушка разлила масло, а у Берлиоза соскочила голова..."
Боже, как же завидно ей тем, кому до школы десять, пятнадцать минут ходьбы, ну от силы, может быть, полчаса, а она добирается ведь два с половиной. И так каждое утро. Долгие годы,
От чистых прудов ушла - к Чистым прудам и приехала. У них в Степановском, в ближнем их Подмосковье, прудов целый каскад. Раз, два, три... пять... ну да, целых пять... Они выкопаны еще в эпоху князей и графов, роскошных дворянских усадеб. Теперь здесь больница, печально известный "раковый корпус", описанный Солженицыным. Именно он и съел мужа ее - Михаила, этот "раковый корпус", где Миша сам был врачом...
Каскад в мощных, заматерелых елях. Самый верхний пруд, поспешая с окрестных полей, наливают вешние воды, снеговые - чистые, грязноватые - позже, когда земная поверхность отмякнет, начнет сбрасывать с себя нечистоты: полиэтилен, остатки нефтепродуктов, всякую там агрохимию... С верхнего пруда вода падает ниже - во второй и, отстаиваясь, становится чище... Самым чистым прудом должен быть пятый, где купались в июльские жары, теперь степановские купаются выше, в четвертом.
Пятый пруд настолько прозрачен, что видать все до камешка, русалочьи водоросли - зеленые терема; его оккупировали те, что из "корпуса", этот пруд теперь ихний...
Маргарита Николаевна живет в двухэтажном каменном доме окнами как раз на четвертый. Редкими вечерами, когда ей удается приехать пораньше, она пристраивается с книжкой к окну, сидит тихой мышкой и порой так задумается, глядя на плоские тихие воды, па плоские зеленые чаши лилий, удивляясь, как это птички расхаживают по зеленой поверхности, почему-то не тонут, и не заметит, как книжка шлепнется о пол...
Тут в доме, у четвертого пруда, живут все такие же, как они с Михаилом (царство ему небесное), кто откуда: орловские, тульские, с Урала, Алтая, донбассовские. Те, что местные - коренные, проживают не здесь - в собственных домах, на отшибе...
Она не поднимает книжки, пусто смотрит прямо перед собой.
...Вот и жизнь пролетела. Четвертый пруд - это их достижение, потолок. До Чистых прудов в Москве так ведь и не добрались. А птички, это скорее всего синички, расхаживают по водяным лилиям, по закругленному краешку. Из простого любопытства глянет какая-нибудь в аспидно-черную воду, окунет клюв и вверх его - пьет...
Тот, еще первый пруд был у них с Михаилом совсем не таким. Светлым, ромашковым, березнячковым. Где-то в молодости, в Голуни, что на Орловщине. И взялся-то он невесть откуда, скорее всего от речки - "старица", старое русло, Зуша затекала сюда только веснами и оставалась. "Старица" была как раз посередке, между Михайловой больничкой и ее - Ритиной школой. Там, на виду берегов, они и встречались, там он ее и поцеловал...
Об этой "старице" им написаны были стихи, он увез их с собой в Орел, куда его перевели в большую поликлинику фтизиатром - по легочным заболеваниям. И она перебралась туда к нему, и они поженились. И там, в Орле, у них был тоже свой пруд - второй в их совместной жизни. И тоже чистый, тоже где-то в сторонке, за городом - в Корабликах, тепловатый, с твердым песчаным дном. Когда у них родился Сережа, им потребовался земельный участок. Да не столько ради картошки, сколько сыну - для свежего воздуха - где поиграть. А земля - скипелась вся, камень сплошь. От лопаты руки у Миши покрывались кровавыми мозолями; когда на камень лег чернозем, стало хоть что-то расти...
Все тогда только и мечтали уехать в Москву, в Подмосковье. И им надоело мотаться; колбасу, мясо возить в поездах... Получили двухкомнатную квартиру - и Михаил стал пропадать в Москве, в знаменитом Банном переулке, в обменном бюро по квартирам, где искал, как и все, свое счастье - свои "варианты". В конце концов стало ясно, что они - "черная кость", в Москву напрямую нельзя. Туда нельзя, сюда нельзя - всюду нельзя. И можно было, лишь изощрясь, особым способом - по "лимиту"; иные из однокашников по институту жили уже кто в Пушкино, кто в Долгопрудном, в Лобне, Химках, а кто-то даже в Москве, "белая кость" сидела в самом министерстве. Вот что было, канальство, заманчиво. И, конечно, обидно...
- Главное, ты хоть из Курска, провинциал, - упрекала она супруга. - А я-то в Москве, в областном пединституте училась, мне в ней дорого все...
А потом и у них наклюнулся "вариантик". Правда, от Большой Москвы далековато: в Высоковске - городишке где-то за Клином. Но и это уже было что-то: в Подмосковье возможны свои "варианты". И она с подмосковской пропиской тут же устроилась в свою эту московскую школу для детей с частичным расстройством двигательного аппарата. Короче, деньги нужны, и в этой школе платили больше на целую четверть ставки...
И жила она на птичьих правах у старых добрых знакомых на старом Арбате. И лишь наезжала домой в Высоковск - на выходные...
"Аннушка разлила масло, а у Берлиоза соскочила голова".
Поначалу Михаил был участковым врачом, пока не устроился врачом футбольной команды в соседнем Клину...
И там, в Высоковске, у них был свой пруд. И вообще, что такое Высоковск? Это всего-навсего пруд и фабричка на берегу. Остальное все - к фабричке и для фабрички. В то время их еще грели надежды. Он и помнится ей оттуда, никогда ведь не выглядел лучше! Загорелый, в отглаженных кремовых брючках, в кремоватой же тенниске, к шевелюра вовсю, шевелюра, - сильный и молодой.
А в руках его весла, и он гонит лодку туда и обратно, туда и обратно. И это - праздник, на берегу пруда столько веселого люда, и он скалит зубы в улыбке, а в душе ее музыка, та самая -шестая симфония Чайковского, она звучит в ней по ею пору, когда вспоминается пруд тот и та лодка, и это вовсе не Клин, не музей в Клину Петра Ильича, не прекрасный концертный зал, где они вдвоем слушали эту совершенно прекрасную музыку. Все это третий их, высоковский пруд - доминанта!
А дальше - вот этот, четвертый... и все... а пятому не бывать...
И они перебрались сюда, к четвертому пруду, поближе к Москве, в ближнее Подмосковье. Отсюда на работу можно было хоть ездить, и она уже не ночевала па старом Арбате, из милости и сострадания.
Но ту лодку, тот третий пруд и все, что предшествовало четвертому, она помнит до мельчайших штрихов. Ах, как они катались на лодке в тот раз! - туда-сюда, и в следующий раз... и еще... и еще... "Чтобы продлить удовольствие, чтобы видеть его красивым и сильным", - уговаривала она себя. Ему было там хорошо, до сих пор она чувствует себя виноватой. Она любила его всегда, он был у нее единственный...
- Там же только одно место, - говорил он, не глядя в глаза ей. - Место врача-радиолога. А это изотопы все-таки, облучение...
- Ты хочешь, чтобы я, жена твоя, спала на старом тюфяке, у двери всю свою жизнь? - опускала она палец в воду и чертила пальцем волну. - Чтобы я по-прежнему приезжала домой лишь на выходные, да?
- Я люблю тебя, Рита...
- Раковый корпус, да? Для таких, как тот писатель, что пошел на эксперимент...
- Я горжусь тобой, Маргарита, я горжусь роскошью этих волос...
Она знала, он ревнует ее, он всегда ее ревновал - даже там, в Голуни, и особенно здесь, он просто с ума сходил вечерами, ночами, когда она не приезжала. И ей, как женщине, это, наверное, нравилось.
- Хорошо. Давай переедем. Только знай, дорогая, это делаю я не для себя - для тебя...
- Ты серьезно? - отбирала она у него весло. - Ты - серьезно?? Ну нет! Лучше буду уж ездить, лучше там ночевать.
- Ну нет! - теперь упорствовал он. - Я не хочу, чтобы ты пропадала сутками. Чтобы ты валялась где-то на тюфяке... Я хочу, чтобы ты, как люди, ездила каждый день на работу. Чтобы ты приезжала из дому к своим Чистым прудам, к своим теням булгаковским...
- Ну хорошо, - прикрывала она ему рот ладошкой. - Хорошо, я согласна...
И целовала его, целовала.
В первые годы своей жизни в Степановском они еще купались в четвертом пруду, где и все. К пятому - с самой чистой водой даже и не спускались, чтобы не встретить знакомых из "корпуса". Он приходил с работы усталый, разбитый, сразу ложился в постель...
И, когда заболел, из дому уже не выходил. И на этот - четвертый пруд только смотрел - отсюда, из этого вот окна. И обследование, процедуры ему проводили уже другие врачи и друг его - тоже врач-радиолог.
Он не хотел, чтобы его видели таким - смертельно усталым, совсем стариком. Он не хотел, чтобы она на него смотрела. И он выходил из своей комнаты в сумерках, брал из рук у нее журнальчик и откладывал в сторону очередную новинку, которую проглотил еще вчера. Он знал свои дни и часы и - спешил.
- Идем, - сказал он отважно.
И она знала - куда. По хвойному лесу они выбредали туда же - к четвертому пруду. И он подолгу стоял у воды, а она об этом боялась даже подумать: он - прощался.
- Чистая, - сказал он не то ей, не то поверхности вод виновато, и даже в сумерках не смотрел ей в глаза.
И также по хвойному лесу, одной им известной тропинкой, они удалялись от Степановского, туда - за "раковый корпус", к Ильинскому, где была конеферма. Коней везли со всей страны, особенно, говорили, из Азии. А тут у них брали кровь, чтобы приготовить ту самую сыворотку, которой потчевали теперь и его. Бедные, бедные кони! Уже завтра к вечеру они не увидят ни солнца, ни каскада прудов, ни того - четвертого пруда. До них уже завтра к вечеру не долетят ветры из Азии, а также и из Голуни...
До пятого пруда Михаил недотянул. Так и остался тут, на том берегу, у четвертого пруда. Где и все орловские, тульские, с Алтая, донбассовские, а также и местные, коренные - степановские, но только и там, как и тут, на отшибе...
А Сережа все больше похож на отца - родной человек, их кровинка, кровинушка. Едва заслышит шаги по лестнице, едва под балконом различит его говорок, она замирает. И мнет сердце себе. Как голубя, берет в руку и мнет. А оно ведь не слушается и уже не летает. Отлетались и те синички, каких он привечал к окну: ставил водицы, клал в кормушку то сала, то когда и что было - конфет...
Теперь они - эти синички, да вон же они, - летают на пруд, к чистой воде. И ходят по плоской зеленой водяной чаше лилии, заглядывают в плоскую черную воду, под большой желтый цветок. Чего они ищут, кого? Или на воде - еще от весны - осталось его изображение на небе, куда отлетела душа, и они его видят, и ждут от него чего-то, чего уж никто не ждет...
А у Сережи теперь мечта - вернуться туда, к их первому пруду, к березам, к ромашкам голунским. Боже, это теперь его розовая мечта. И все, выходит, сначала?..
Маргарита Николаевна, встав, как обычно, чуть свет, долго смотрит в еще темное окно, за окно - на лунный матово-пепельный пруд. "Он потерял часы, - вспомнился эпизод. - И сказал жуткую вещь: его время кончилось". Она собирает потрепанный свой портфельчик. Оглядывает книжную полку, принимается нервно шарить по полкам, нервно снимать с полки тома. "Книга - учебник жизни", "Самому прекрасному в себе я обязан книгам", - кто все это наговорил, - Горький?
А Сергей еще спит. Спи, сынок, спи, родимое, светлое пятнышко!..
На цыпочках, чтобы половицей не скрипнуть, она проходит на кухню. Быстро-быстро готовит сразу все, на весь день: завтрак, обед и ужин. Оставляет записку. Прикрыв дверь, беззвучно уходит.
И только на улице вздыхает свободнее и видит луну над собой. И тени подлунные, знобкие, сонно бредущие, как и она, к остановке. И первый автобус.
Она выходит из метро, как обычно. Сто сорок пять ступенек. Одно н то же, одно и то же. С ума сойти, два с половиной часа и ни минутой меньше. Утром и вечером, вечером - в обратную сторону. Вчера, сегодня и завтра - всю жизнь.
Она проходит мимо Чистых прудов. А тут птички почему-то не ходят по лилиям, тут вообще почему-то никто из птичек не ходит, их просто-напросто нет.
"Аннушка разлила масло..." Книги не сделали нас счастливее, нет. "...А у Берлиоза соскочила голова".
И Маргарита достает из своего портфельчика томик, том - томину, томище. Кладет на камень прямо у чистой прудовой воды. И уходит от них - не оглянувшись.
Ветер схватывает, вертит страницы. Кто-то из прохожих берет один том, второй: "Михаил Алексеев", "Петр Проскурин", "Василий Белов", "Валентин Распутин"... Кладет всех обратно, забирает назад "Распутина"...
Резко звоня, мимо пролетает трамвай, пронося над Чистыми прудами, над своей головой все то же: булгаковский сноп неискоренимых, непобедимых временем электрических брызг.
8 ноября 1994 г.

 

Рассказ перепечатан из кн.:
Золотарев Л. Чистые пруды. - Орел: Вешние воды, 1997.

 

Начало главы

Василий Михайлович Катанов

Василий Михайлович Катанов родился 17 июля 1930 года в с. Альшань Орловского района Орловской области. Закончил Альшанскую среднюю школу, затем филологический факультет Орловского государственного педагогического института.
Работал в редакциях областных газет; автор более тридцати книг стихов, исторической прозы, краеведения. Среди них "Вечерние беседы", "Живые письмена", "Орловские были", "Однажды в Орле", "Змиевский край", "Сабуровская крепость", "Царский венец". Член Союза писателей, Заслуженный работник культуры РФ.
Печатался в журналах "Октябрь", "Смена", "Бежин луг", "Литературная Россия" и других.
Известный краевед. Ведет большую работу по пропаганде истории отечества, ее литературных и духовных ценностей.
Первый лауреат премии им. Н. М. Карамзина "За отечествоведение" Союза писателей РФ (1995 г.).
В 1974-82 гг. был ответственным секретарем Орловской писательской организации, в настоящее время член ее правления.

 

* * *
Однажды в Орле
Поэт и полководец
Пушкин ехал на юг. Подорожная, выписанная чиновнику 10 класса, едущему до Тифлиса и обратно, предписывала давать ему лошадей без задержки. Выехав из Москвы 3 мая 1829 года, он выбрал не прямую дорогу на Воронеж, а сделал 200 верст лишних, чтобы навестить в Орле опального полководца А. П. Ермолова. Между городами Белевом и Орлом, упомянутыми в очерке "Путешествие в Арзрум", следует назвать Болхов по двум причинам: во-первых, нельзя было миновать этот старинный город на реке Нугрь; во-вторых, здесь, под сводами Спасо-Преоб-раженского собора покоится предок поэта Иван Иванович Ржевский. Болховский краевед Александр Венедиктов в книге "России сердце не забудет" (Тула, 1990) рассказал о храбром воеводе-земляке, который  погиб 3 августа 1678 года при защите Чигирина от турок и крымских татар, а 10 сентября похоронен в городе, где прошли его детство и юность, где, став воеводой, он строил собор.
Газета "Орловский край" 16 декабря 1916 года утверждала, что поэт по дороге заехал в Большую Чернь к Плещеевым и там прогостил несколько дней, о чем сохранилось много семейных преданий. С Петром Александровичем, хозяином имения, Пушкин мог быть знаком по Петербургу, поскольку тот учился в Благородном пансионе вместе с братом поэта Львом. Хорошо знал Пушкин по "Арзамасу" отца хозяина, композитора и драматурга Александра Алексеевича Плещеева.
К числу преданий стоит отнести и то, что было записано от старожила Малоархангельска в 1882 году, а в 1890-м опубликовано в "Русской старине".
Пушкин приехал в Малоархангельск поздно вечером и, сильно утомленный, заночевал на постоялом дворе. Власти, узнав о его приезде, "провели ночь тревожно, в ожидании, быть может, ревизии". Рано утром чиновники во главе с городничим, в парадных мундирах, при орденах, "сочли своей обязанностью, по долгу службы и присяги, явиться на постоялый двор и представиться А. С. Пушкину, как, начальству: не будет ли каких-либо приказаний".
Они вошли в переднюю и представились сначала слуге. Тот сказал, что "барин его почивает, а когда проснется - неизвестно, должно быть, нескоро, потому что сильно утомлен дорогою". Чиновники, сидя в передней, стали ждать.
"Услышав за стеной, в некотором роде, "шепот, робкое дыханье", поэт обратился за объяснениями к своему человеку, а тот доложил ему все подробно.
- Гони их в шею дураков! - закричал, неизвестно с чего рассердившийся Пушкин своему человеку, к неописанному удивлению и еще большему ужасу малоархангельских властей, явно расслышавших грозный окрик и, так сказать, во исполнение его, мгновенно исчезнувших с постоялого двора.
Но когда первый страх прошел и когда Пушкин, напившись чаю, уехал из города без всяких последствий, малоархангельские власти не знали, куда деваться от радости и поздравляли друг друга, если с не вполне благосклонным приемом их Пушкиным, то с вполне благополучными проводами столь знаменитой и начальственной особы".
Писатель-орловец А. В. Германо, рассказав все это в статье "Пушкин на Орловщине" ("Орловский альманах", Орел, 1949. С. 179-180), писал: "Если действительно подобное происшествие было в Малоархангельске с Пушкиным, то возникает вопрос - не явился ли этот случай темой, подсказанной им Н. В. Гоголю для будущей комедии "Ревизор".
В память об этом предании в наши дни в Малоархангельске был открыт памятник поэту - дар родному городу местного учителя, талантливого скульптора Ивана Алексеевича Семеновского. Чуть откинув голову, приподняв цилиндр, поэт как бы замер в удивительном мгновении, созвучном его словам:

Здравствуй, племя
Младое, незнакомое!

Наверное, таким он был восторженно-радостным, когда входил в дом А. П. Ермолова...
Алексей Петрович Ермолов (1777-1861) - герой Отечественной войны 1812 года, генерал от артиллерии и инфантерии, кавалер орденов Георгия 4, 3, 2 классов, Владимира 4, 3, 2 и 1 степени, Александра Невского, Андрея Первозванного, Анны 2 и 3 класса, Белого Орла, награжденный золотой шпагой за храбрость и такой же с алмазами, иностранными орденами - австрийским Марии-Терезии 3 класса, прусским Красного Орла 1 степени, персидским Льва и Солнца с алмазами и другими, покоится в Орле, на Троицком кладбище.
За два года до встречи с Пушкиным, 3 мая 1827 года, он, уволенный от должности командующего Отдельным Грузинским (потом Кавказским) корпусом, сел в рогожную кибитку и покатил в Орел, где жили его родители - отец Петр Алексеевич и мать Мария Денисовна, родная тетка поэта-партизана Д. В. Давыдова. Приезд знаменитого сына не мог быть радостным. Да и сам генерал в августе того же года писал своему бывшему сослуживцу П. А. Кикину, тоже уволенному в отставку:
"Я здоров, живу со стариком моим в деревне, нашел его очень слабым... Здесь я иностранец, вышедший на берега африканские. Как все пусто и дико! Люди с состоянием живут в столицах, с умеренными прячутся по деревням, удерживаемые падшими доходами, и наш город Орел кажется взятым штурмом ябедниками и подьячими. Не взирая на все сие, я строю дом в городе" ("Русская старина", 1872. Ноябрь).
Писал, что в новом доме собирается разместить свою библиотеку. Добавим: надо было и о детях позаботиться. Пройдут годы. Генерал-лейтенантом закончит свою жизнь старший Виктор, генерал-майором Клавдий, полковником гвардии Север, только Петр навсегда останется молодым унтер-офицером Тенгинского полка. Все это случится потом. А пока четыре внука стали главной заботой и радостью часто болеющего Петра Алексеевича и остроумной, язвительной, как сын, Марии Денисовны. Пятый сын Николай родился в 1836 году, умер генералом.
В 1960 году писатель Г. П. Шторм дополнил это письмо новыми сведениями на страницах "Известий Академии наук СССР" (отделение литературы, т. XIX, выпуск 2. С. 144-148). Оказывается, едва Алексей Петрович перешагнул порог родительского дома в деревне Лукьянчиково на Оптухе, как сразу же попал под наблюдение местной полиции. Подполковник М. Н. Жемчужников, кстати, отец Алексея, Александра и Владимира, создавших вместе с двоюродным братом А. К. Толстым бессмертного "Козьму Пруткова", приехал из елецкой деревни Павловки, где занимался хозяйством после жарких баталий 1812 года, поступил на службу и должен был аккуратно докладывать в Петербург о поведении отрешенного от дел генерала. Из донесений Жемчужникова, приведенных Г. П. Штормом, можно узнать, что когда Алексей Петрович приехал из деревни, чтобы назначить место для строительства флигеля, дивизионный генерал с офицерами приготовил было почесть полководцу, но он отказался. Не принял Ермолов и самого подполковника корпуса жандармов Жемчужникова. Принял лишь купцов да коротких знакомых отца. В задуманном флигеле, подчеркивал Жемчужников, Ермолов решил поместить свою богатую библиотеку.
Тогда же, в августе 1827 года, в Лукьянчиково приезжал Денис Давыдов, родовое имение которого находилось в Ливенском уезде Орловской губернии.
"Я был у брата Алексея, - писал Денис Васильевич   своему   старому   приятелю А. А. Закревскому, - он не грустен, не сердит и как будто выбитый с винта, на коем он вертелся тридцать восемь лет славной службы! Кажется, однако, что начинает кой-как привыкать к безмятежной жизни, начал заниматься приведением в порядок записок своих..." (Сочинения Дениса Васильевича Давыдова. Т. 3. СПб., 1893).
Ермолов мог вспомнить свой приезд в Орел в 1809 году, когда его уговорил отец поехать в Сабурово, чтобы поздравить с днем рождения старого фельдмаршала М. Ф. Каменского, которого, как и его младшего сына-полководца, хорошо знал Денис Давыдов...
Новый 1828 год опальный генерал встречал в губернаторском доме. Жандармы, следившие за каждым его шагом, доложили по начальству о настроении полководца, о том, что он из всех орденов надел только один - Георгиевский крест, полученный от Суворова.
Майским утром 1829 года к Ермолову приехал А. С. Пушкин, написавший потом в "Путешествии в Арзрум":
"Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел, и сделал таким образом 200 верст лишних; зато увидел Ермолова. Он живет в Орле, близ коего находится его деревня. Я приехал к нему в восемь часов утра и не застал его дома. Извозчик мой сказал мне, что Ермолов ни у кого не бывает, кроме как у отца своего, простого и набожного старика, что он не принимает одних городских чиновников, а что всякому другому доступ свободен. Через час я снова к нему приехал. Ермолов принял меня с обыкновенной своей любезностью".
В портрете полководца поэт отметил круглое лицо, огненные, серые глаза, волосы дыбом.
Для понимания настроения полководца приведем его слова о себе из книги А. Г. Кавтарадзе "Генерал А. П. Ермолов" (Тула, 1977): "При благоприятствовавшем мне постоянно счастии, в мои лета, и при моих силах, мог ли я ожидать, что буду жить в праздности, в глуши деревни престарелого отца моего".
Горькие слова перекликаются с донесением М. Н. Жемчужникова 1828 года: "Генерал Ермолов живет уединенно, но иногда посещает театр, всегда в черном фраке и без орденов; так он был на балу у губернатора 31 декабря, что дало повод различным толкам; иные его осуждают, а многие и это приписывают величию его духа. Мрачный его вид, изобличающий душевное беспокойство, явно противоречит хладнокровному тону, с коим он рассказывает приятности своей настоящей жизни, будто давно им желаемой..."
К осени 1828 года дом в деревне был построен. Ермолов поселился в нем с сыновьями Виктором, Клавдием, Севером и Петром. Написал   бывшему   своему   адъютанту Н. В. Шимановскому, приглашая в гости.
Где состоялась встреча А. П. Ермолова с А. С. Пушкиным?
Если верить публикации Б. Ермака и Б. Александрова в "Литературном альманахе" (Орел, 1939), то в мае 1829 года в Орле произошло удивительное событие. Оказывается, в то время, когда поэт ехал по нашему краю, во всех трех частях города полиция сбилась с ног, разыскивая Пушкина, чтобы ему объявить сенатское решение "обязать подпискою, дабы впредь никаких своих творений без рассмотрения и пропуска цензуры не осмеливался выпускать в публику под опасением строгого по законам взыскания". Решение было принято после долгого разбирательства по поводу стихотворения "Андрей Шенье", которое кандидат Московского университета А. Леопольдов переписал с пометкой "по поводу 14 дек.".
4 июня, почти через месяц после отъезда поэта из Орла, пристав 3-й части доносил, что "чиновника Александра Пушкина... по тщательному моему и квартальных надзирателей розыскам в подведомственной мне части не оказалось".
Искали и не нашли. Это дало основание кое-кому предположить, что Пушкин вообще приехал к Ермолову прямо в Лукьянчиково, как Денис Давыдов.
Оригинальное предположение противоречит свидетельству самого поэта: "Он живет в Орле, близ коего находится его деревня... Ермолов ни у кого не бывает, кроме как у отца своего, простого, набожного старика..."
Приведенные строки ясно говорят, что отец и сын жили в разных домах. Если бы под одной крышей находились, то зачем тогда "бывать"? Да и вряд ли можно было поместить под одну крышу родителей генерала и его самого с сыновьями, с библиотекой, которая, как нам известно, насчитывала более 8 тысяч книг. Для такой библиотеки нужен был дом большой и обязательно каменный. Именно таким было здание на Борисоглебской (ныне ул. Салтыкова-Щедрина, 8), увы, снесенное, представленное фотографией в книге "Здесь жил Пушкин", изданной в Ленинграде в 1963 году. Сторонники этого адреса ссылались на свидетельство краеведа В. Н. Лясковского, получившего сведения от Н. П. Киреевской, хорошо знавшей Пушкина. Нашлись и архивные документы в Орле, подтверждающие, что после отъезда А. П. Ермолова в Москву (1831) этим домом владел его отец Петр Алексеевич...
Шторм предполагал, что Пушкин был у генерала три раза, что первые слова, которые юн произнес, войдя в дом полководца, это: "Мне стыдно бы было б, если б я по дороге в Кавказскую армию не повидался с Ермоловым". Когда речь зашла о Карамзине, то Пушкин, по свидетельству Ермолова, заявил: "Меня удивляет его добродушие и простосердечие: говоря о зверствах Иоанна Грозного, он так ужасается, так удивляется, как будто такие дела и поныне не составляют самого обыкновенного занятия наших царей".
Еще привел Шторм слова Ермолова из письма Д. В. Давыдова к П. В. Вяземскому: "Был у меня Пушкин. Я в первый раз видел его и, как можешь себе вообразить, смотрел на него с живейшим любопытством. В первый раз не знакомятся коротко, но какая власть высокого таланта! Я нашел в себе чувство, кроме невольного уважения".
Пушкин читал Ермолову своп стихи! К этому выводу пришел Г. П. Шторм, исследуя архивные документы. Еще один вывод: поэт жил в Орле два дня. Где жил? Предположение орловских краеведов: гостиница, где останавливался Пушкин, была в одном квартале с губернаторским домом, который сгорел. Совпадение: именно в этом доме в 1800 году родилась А. П. Керн.
Встреча с полководцем была сильным впечатлением Пушкина. Из Тифлиса он написал Ф. И. Толстому, что Ермолов "был до крайности мил". Сохранился черновик пушкинского письма Ермолову 1833 года: поэт писал полководцу, что его слава принадлежит России, просил чести быть издателем его записок или историком. Однажды в Москве к старому генералу пришел П. И. Бартенев, будущий издатель "Русского архива", заметил ему, что его беседа в Орле с Пушкиным, конечно, была занимательна.
- Очень, очень и очень! - ответил "с одушевлением" А. П. Ермолов.
И еще добавил, что принимал поэта "со всем должным ему уважением".
Тогда же полководец, по словам Бартенева, сказал ставшую крылатой фразу, что "поэты суть гордость нации".
Встречу с поэтом полководец восторженно вспоминал...
Орел он покинул в 1831 году.
Через тридцать лет его привезли из Москвы. Крестовоздвиженская церковь (ныне на этом месте кинотеатр "Родина") 18 апреля 1861 года была переполнена. Преподаватель кадетского корпуса Е. Остромысленский говорил:
"Бывают и русские вельможи, что любят только чужеземные страны, что путешествуют и вовсе переселяются от нас в даль заграничную. А наш возлюбленный согражданин Алексей Петрович любил больше всего свою Родину, любил родной ему по сердцу и крови народ русский, любил и убогие его хижины под соломенными кровлями..."
Похоронили его у церковной стены на Троицком кладбище рядом с отцом и матерью.
Памяти А. П. Ермолова посвятил очерк Н. С. Лесков. Он, говоря о юности славного земляка, подчеркнул, что дворовый человек Алексей "учил грамоте будущего великого полководца". Вспомнил, что Кутузов называл его орлом. С гордостью отметил, что "славу его пронесли во всю Русь на своих костылях и деревяшках герои-калеки, ходившие с Алексеем Петровичем и в огонь и в воду и после за мирным плетением лычных лаптей повещавшие "черному люду", как "с Ермоловым было и умирать красно".
В романе "Некуда" читаем: "На столе горели две свечи и ярко освещали величественную фигуру колоссального седого орла. Этот орел был генерал Стрепетов". Лесков не скрывал, что Стрепетов - это Ермолов.
В наши дни латышская поэтесса Мирдза Кемпе навестила Орел только для того, чтобы возложить венок на могилу героя-генерала.
Летом 1986 года цветы положил здесь ветеран Великой Отечественной войны Г. Г. Пушкин, правнук великого поэта.        
Церковная стена, украшенная барельефным портретом, стала орловской святыней, наглядным свидетельством нашего преклонения перед мужеством и славой великих предков.

 

Начало главы

Лесков

Орел, по словам Н. С. Лескова, "вспоил на своих мелких водах столько русских литераторов, сколько не поставил их на пользу родины никакой другой русский город..." Крылатые слова, часто повторяемые нами, относятся и к самому писателю, большому патриоту родного края, которому он подарил такие сокровища своего таланта, как "Тупейный художник", "Грабеж", "Мелочи архиерейской жизни", "Житие одной бабы", "Юдоль", "Несмертельный Голован".
Последнее повествование содержит описание места, где жил в детские годы будущий писатель: "Наш дом в Орле был на Третьей Дворянской улице и стоял третий по счету от берегового обрыва над рекою Орликом. Место здесь довольно красиво. Тогда до пожаров, это был край настоящего города. Вправо за Орлик шли мелкие хибары слободы, которая примыкала к коренной части, оканчивающейся церковью Василия Великого. Сбоку был очень крутой и неудобный спуск по обрыву, а сзади, за садами, - глубокий овраг и за ним степной выгон..."
Там же говорится, что Голован - герой рассказа, "продовольствовал интересных особ, которых орловцы некогда узнавали в Паншине, в Лаврецком и в других героях и героинях "Дворянского гнезда".
Тургеневский берег был берегом детства Николая Семеновича Лескова (1831-1895), нашел в нем точного, до мельчайших деталей описателя. И не только берег. В том же "Несмертельном Головане" приметы старого Орла на каждом шагу: там виднеется зеленая колокольня Богоявленской церкви, там - мужской монастырь, там "толстые купеческие коровы пыхтят" и "нет-нет в Орлике резвый окунь всплеснет". Еще узнаем, что славный наш земляк А. П. Ермолов, находясь на покое, коров разводил особой породы (вот о чем говорит нам длинное старинное здание фермы в Лукьянчикове, где жил опальный генерал), что Орел, Кромы, Елец, Ливны славились в старину "воровскими людьми", что в городе нашем были два замечательных сада - "губернский" и "Городецкий".
Открываем роман "Некуда", начатый описанием трактового села Отрада с постоялым двором, едем вместе с Лизой Бахаревой в тарантасе и попадаем "по мягкой грунтовой дороге" в Московские ворота Орла, увы, снесенные в 1927 году.
"Между тем, - читаем далее, - тарантас, прыгая по каменным волнам губернской мостовой, проехал Московскую улицу. Курскую, Кромскую площадь, затем Стрелецкую слободу, снова покатился по мягкому выгону и через полверсты от Курской заставы остановился у стен девичьего монастыря".
Замечаем, что автору не следовало делать крюк в сторону Кромской площади и Стрелецкой слободы, и вместе с ним любуемся картиной старины:
"Монастырь стоял за городом на совершенно ровном, как скатерть, зеленом выгоне. Он был обнесен со всех сторон красною кирпичною стеною, на которой по углам были выстроены четыре такие же красные кирпичные башенки. Кругом никакого жилища. Только в одной стороне две ветряные мельницы лениво махали своими безобразными крыльями".
Согласны с автором, что "ничего живописного не было в положении этого подгородного монастыря" и все-таки благодарны ему за такое описание минувшего.
А как много орловского в "Мелочах архиерейской жизни"! И губернатор князь Трубецкой, и архиерей Смарагд - лица реальные. Верим, что враждовали. Верим, что на Полешской площади, нашей Полесской, жил отставной майор Шульц, устроивший с помощью чучел козла и петуха показ поединка между Смарагдом и Трубецким.
Из рассказа "Зверь": "В имении дяди был огромный каменный дом, похожий на замок. Это было претенциозное, но некрасивое и даже уродливое двухэтажное здание с круглым куполом и с башнею, о которой рассказывали страшные ужасы".
Рисунок этого дома - под стеклом музея писателя в Орле. В этом доме, принадлежавшем помещику М. А. Страхову (село Старое Горохово), родился Лесков. В год его 150-летия, пробиваясь сквозь снега, сюда пришла машина из Змиевки. Ее ждали жители, толпясь у крайней избы. Состоялось торжественное открытие мемориальной доски, о чем в тот же день сообщило радио Москвы.
"Село Рахманы находится в соседстве с Гостомельскими хуторами", - читаем в рассказе "Язвительный". В раннем варианте: Салтыки, хорошо знакомое нам село по дороге на Кромы с больницей, устроенной в старом помещичьем доме.
Гостомль - лесковское место. И "Житие одной бабы" - отсюда, и рукой подать до равнины, где стояла изба - хутор Панин, усадьба отца Лескова, край, где маленький Коля сидел с мальчишками у костра.
"Леди Макбет Мценского уезда" уводит нас в город старинный на Зуше.
- А вот здесь Катерина Измайлова жила, - говорят жители, показывая на старый дом, где долгое время располагался горисполком.
Пороли ее в Орле на Ильинке, где в 1920 году заложили Первомайский сквер, ставший с 1943 года сквером Танкистов.
Встречает нас Катерина в обществе Левши и других героев у памятника писателю на берегу Орлика близ Михаилоархангельской церкви. Лесков сидит на скамейке и смотрит на здание бывшей Орловской гимназии. Трудные времена ученья нашли отражение в очерке о земляке П. И. Якушкине.
Другой земляк, А. П. Ермолов, также удостоился доброго слова.
"Славу его, - писал Лесков, - протрубили не пристрастные газеты, не реляции..., славу его пронесли во всю Русь на своих костылях и деревяшках герои-калеки, ходившие с Алексеем Петровичем и в огонь и в воду и после за мирным плетением лычных лаптей повещавшие "черному народу", как "с Ермоловым было и умирать красно".
Вывел старого полководца в романе "Некуда" в образе смелого и язвительного генерала Стрепетова.
Другому генералу, С. М. Каменскому, не повезло. "Тупейный художник" - обвинение жестокому владельцу театра в Орле. Правда, писатель создал образ, в котором узнается многое из суровости его отца, генерал-фельдмаршала, но главный удар - по Сергею Михайловичу. В условиях крепостничества даже театр ("огромное серое деревянное здание с фальшивыми окнами, намалеванными сажей и охрой, и огороженное чрезвычайно длинным полуразвалившимся забором", "очень хорошо виден с кладбища Троицкой церкви") был тюрьмой для актеров.
Есть в повести и явно вымышленное лицо - деревенский брат графа.  Кто это? У С. М. Каменского, владельца театра, был один брат - Николай Михайлович, но он умер еще в 1811 году. Никак не мог появиться в театре, основанном четыре года спустя. Этот момент заставляет думать, что Лесков не столь описывал минувшее, сколько служил искусству, имеющему право на художественный вымысел.
Наверное, есть такие моменты и в "Юдоли", но в главном - рассказать жуткую правду о голоде в орловской деревне - он оставался правдивейшим летописцем.

 

Главы "Поэт и полководец" и "Лесков" приводятся по след. изд.:
Катанов В. Однажды в Орле. - Орел, 1993.

 

Начало главы

Алексей Иванович Кондратенко

Родился в 1964 году в Воронеже, окончил факультет журналистики Воронежского университета. Работал в редакции газеты "Орловская правда", в "Орловском вестнике",  в Орловской государственной телерадиокомпании. Печатался в газетах "Мы и время" (Орел), "Просторы России" (Орел), "Гостиный ряд" (Калуга), "Былое" (приложение к журналу "Родина", Москва), в журналах "Сельская молодежь" (Москва), "Подъем" (Воронеж) и др. Автор книг: "Земное поле" (1994), "Время странствий: эпохи и судьбы" (1997), "Золотой век конопли" (1998). Член Союза писателей России. За публикации краеведческой тематики в 1998 году награжден премией имени А. Е. Венедиктова Союза журналистов Орловской области.

 

* * *
Женщина по имени Надежда
"Спасибо женщинам: они дадут несколько прекрасных строк нашей истории", - писал когда-то поэт Петр Вяземский. В орловскую историю даже не просто строку, а целую страницу вписала Надежда Семенова - журналистка и издательница газеты "Орловский вестник".
Ее отец - Алексей Андреевич Семенов был сыном вологодского отставного штабс-капитана. В молодости служил в Петербурге, где женился на дочери царского конюшего Калерии Сомовой. Его избранница блистала в столичном свете своей красотой. Но после того, как муж ушел в отставку, семья переехала в Вологду. И здесь Калерия Александровна была в центре внимания на всех балах. Она умерла вскоре после рождения второй дочери - Елизаветы.
Алексей Андреевич занимал весьма скромную должность казначея земской управы и имел чин титулярного советника. Зимой 1873 года сани, в которых ехал губернский казначей, провалились под лед. Отец Семеновой простудился и вскоре умер. Так Надежда в 12 лет осталась круглой сиротой...
Заботы о ее воспитании взяла на себя бабушка Елизавета Алексеевна. Надежда вместе с сестрой окончила училище для благородных девиц, где на хорошем для провинциальной Вологды уровне преподавали музыку и иностранный язык, обучали воспитанниц рукоделию и ведению домашнего хозяйства. Вологда, славившаяся прежде кружевами, приобретала в то время и несколько иную славу. Дело в том, что с середины XIX века Вологда и Вологодская губерния превратились в место ссылки. Обитателями "подстоличной Сибири" были такие известные люди, как Г. А. Лопатин, П. Л. Лавров, А. В. Луначарский, В. А. Русанов, Б. В. Савинков, Н. А. Бердяев, И. В. Сталин. По приблизительным подсчетам, через вологодскую ссылку прошло около десяти тысяч человек.
Превращение Вологды в место ссылки, в конечном счете, определило и будущую судьбу юной Наденьки Семеновой. В девятнадцать лет она вышла замуж за ссыльнопоселенца из Ельца Бориса Шелихова. Молодожены вскоре переехали из Вологды в Орел. Надежда получила хорошее приданое от бабушки и поэтому на новом месте смогла (правда не сразу, а по прошествии четырех лет) купить собственный дом заодно с располагавшейся в нем газетой "Орловский вестник" и типографией. Выбор именно этого дома, по-видимому, был не случаен: Надежда, еще в Вологде серьезно интересовавшаяся литературой, с первых орловских дней стала внештатной сотрудницей "Орловского вестника". И не случайно, что редактором газеты суждено было стать представительнице прекрасного пола. В этом был какой-то символ, какой-то особый смысл того времени. Редактировавший до Семеновой "Орловский вестник" преподаватель местной военной гимназии и литератор Александр Николаевич Чудинов был явно неравнодушен к "женскому вопросу". Еще в марте 1871 года он прочел в Орле цикл публичных лекций на тему "Очерк истории русской женщины в последовательном развитии ее литературных типов". Здесь мы видим явный намек на "тургеневских девушек". Похоже, приехавшая из Вологды Надежда Семенова была в чем-то типичным представителем своего времени...
Здесь, в Зиновьевском переулке в Орле, родился второй сын - Вадим (первого назвали Юрием). В "Орловском вестнике" начинал свою литературную деятельность юный Бунин... Редакция была "семейным предприятием" и один из сотрудников вспоминал о том, какое контрастное впечатление произвела на него первая встреча с владельцами газеты в 1886 году. О нашей героине он написал так: "Вошла молодая, симпатичная, пухленькая блондинка, фактическая владелица газеты госпожа Семенова".
И о Шелихове: "Это был низенький, черненький и необыкновенно нервный человек. Он все ерзал на стуле, мял руками бумажки, стучал по столу карандашом и беседовал со мною, потупив глаза, словно бы конфузился смотреть на меня".
На противоречивом фундаменте, на бедности и на несбывшихся во многом надеждах был построен бумажный кораблик, на парусах которого было гордо выведено "Орловский вестник". Начиналось долгое плавание в море провинциальных невзгод и проблем, плавание, ставшее достоянием истории, во многом благодаря имени Ивана Бунина, которого Шелихов и Семенова настойчиво звали на работу. Семнадцатилетний талантливый юноша осмелился отправиться из деревни в Орел... Это был путь Михаила Ломоносова из Холмогор. Или, если хотите, путь Д'Артаньяна... Путь многих и многих...
В романе "Жизнь Арсеньева" Иван Бунин вывел Семенову под иной фамилией - Авилова. Фамилия, может быть, самая обычная для российского читателя. Но для орловцев ставшая нарицательной. Дадим слово одному из орловских обывателей той поры (он не хотел раскрывать своего имени, хотя краеведам оно хорошо известно - Петр Кречетов): "В 1872 году директором Орловского банка был избран некто Авилов. Этот Авилов - самый ординарный купчишка. Попал он в банковские воротилы совершенно случайно. Ему сразу наговорили, что капитал в банки собирается не для того, чтобы лежать в сундуках, а для кредита, для движения, что из этого самого движения истекает рост капитала и т. д... Что же ему оставалось, как не начать самый простой обмен приносимых вкладчиками капиталов на дутые векселя... С 1872 по февраль 1883 года Авилов управлял Орловским городским общественным банком и деятельность его была замечательна: он из сумм банка присвоил себе более 400 тысяч рублей, которые не возвратил... В 1883 году банк был признан несостоятельным и закрыт с убытком около 3,5 миллиона рублей. В том же году закрыто было и Орловское общество взаимного кредита".
Скандал был настолько громкий, что столичные газеты объявили: "За ненадобностью и излишеством за сходную цену продается город Орел - весь целиком и вразброд. Справиться в Орловской Думе. Может быть сделана уступка". Невообразимо большой долг повис на Орле.
Юный Бунин, конечно же, был в курсе орловских банковских дел: не раз он был вынужден ездить в губернский город, чтобы платить проценты в орловский Дворянский банк. Можно вполне предположить, что в своем романе Бунин дал Семеновой "говорящую" фамилию, только подчеркивающую ее принадлежность к "купеческому" сословию. В дополнение к этому, он сделал ее вдовой, видимо, чтобы не загромождать повествование историей сложных взаимоотношений и последующего развода Семеновой и Шелихова.
Авилова предстает перед читателем маленькой, гостеприимной, деловитой, аккуратной, настоящей хозяйкой большого дома - не только жилой его половины, но и редакции, типографии. Заботливая хозяйка... Маленькая, но крепкая рука... Какие еще черты подчеркивает Бунин? Например, он мельком упоминает о том, что вечером Авилова уехала на собрание.
Весь облик Семеновой до боли противоречив. В одну минуту она как будто типичный персонаж из пьесы Островского - деловитая и домовитая хозяйка. В другую минуту - почти Вера Павловна из романа Чернышевского: издает либеральную газеты, помогает ссыльным, посещает собрания.
Можно предположить, что Бунин не сразу почувствовал эту противоречивость - так сильно было обаяние симпатичной молодой женщины. Но уже о первой встрече, о том, как она закончилась, он написал: "Я получил предложение не только сотрудничать, но и взять аванс, который и взял, - горячо покраснел, но взял".
Он краснеет, ему неловко. Но для Авиловой это мимолетно и несущественно. А будущая драма разворачивается дальше.
"Каждый раз перед балом я переживал жестокие минуты, - нужно было надевать фрак покойного мужа Авиловой, совершенно, правда, новый, кажется, ни разу не надеванный и все же меня как бы пронзавший". В это фразе - ключ к пониманию отношений Бунина и Семеновой. Можно с уверенностью утверждать, что Бунин специально вводит в канву романа эту придуманную деталь с фраком (как мы знаем, Семенова не была вдовой, а следовательно не было и фрака покойного мужа). Тем самым писатель подчеркивает то странное чувство, которое производила на него деловитая забота Семеновой.
С одной стороны, именно Семенова предложила Бунину издать первую книгу его стихов. Такая традиция издания произведений сотрудников газеты уже складывалась в редакции демократического "Орловского вестника". С другой стороны, Семенова не чуралась предложить ему "отделаться" от будущих компаньонов (если начинающий журналист возьмется с ними за издание газеты), она советовала Варе Пащенко "не увлекаться" юным литератором. Ее здоровый практицизм, пусть в редких случаях, но все же переходил черту, которую не мог преступить Бунин.
Именно Семенова была автором в общем-то фантастической идеи о том, как Ивану Бунину стать владельцем газеты в соседнем губернском центре Смоленске. В 1891 году до нее дошли вести о том, что право на издание газеты продается за 1200 рублей. И она стала уговаривать Ивана Бунина поехать в Смоленск, узнать об этом подробнее и попробовать найти двух компаньонов, чтобы разделить требуемую сумму на троих. В одном из писем своему брату Юлию Бунин даже приводит фразу Семеновой по этому поводу: "Я, говорит она, знаю, что дела "Смоленского вестника" не особенно плохи, так что вы могли бы в скором времени отделаться от компаньонов..." И автор письма сокрушенно восклицает: "Только где же я могу достать эти 400-600 рублей?" Куда более реальным выглядел вариант просто устроиться на работу. В марте 1892 года Иван Бунин писал из Полтавы редактору "Смоленского вестника" Е. П. Поливановой: "Уважаемая Екатерина Павловна!
Я получил из Орла известие, что в редакции "Смоленского вестника" открывается место секретаря, на которое вы любезно соглашаетесь рекомендовать меня...
... Могу сказать о себе, что имею о нем (о газетном деле - А. К.) некоторое представление, занимаясь довольно долго в редакции "Орловского вестника", где исполнял разнообразные обязанности, писал передовые статьи, сдавал беллетристический и другой материал, знаю корректорское дело, приходилось читать последнюю корректуру, - о чем может засвидетельствовать редактор этой газеты Н. А. Семенова".
Но в этот же день Бунин писал Варе Пащенко: "Попроси, пожалуйста, Надежду Алексеевну написать что-либо вроде рекомендательного письма о моих "способностях" - сходи к ней сейчас же, как получишь мое письмо... Если ж письмо, которое (я думаю) напишет Надежда Алексеевна, тебе не понравится - не отсылай его..."
Бунин здесь чем-то похож на гимназиста, который не знает, какую оценку строгая учительница (Семенова?) поставит ему за диктант, и если уж оценка не самая хорошая, то пусть будет так, чтобы о ней никто не узнал...
Но отложим в сторону деловые проблемы. Как безмятежно, как пронзительно хорошо было Ивану Бунину, когда отступали заботы... Откроем снова роман "Жизнь Арсеньева":
"Маленькая, живая, всегда вся крепко и весело собранная Авилова тоже удивляла меня на балу своей молодостью, сияющей миловидностью. Это на балу вдруг понял я однажды, что ведь ей всего двадцать шесть лет, и впервые, не решаясь верить себе, догадался о причине странной перемены, происшедшей в ее обращении со мной в эту зиму, - о том, что она может любить и ревновать меня".
"Часто проводил целые вечера с ней вдвоем: она подолгу играла для меня, а я полулежал на диване, все закрывая глаза от подступающих слез музыкального счастья".
В романе Бунин пишет о том, как главный герой в растерянности отказался от предложения Авиловой поехать в Москву. И в подчеркивании этой сцены тоже символ, особый символ. На самом деле, поездка все же состоялась - в июле 1891 года. Семенова пригласила Бунина поехать в качестве корреспондента газеты на французскую выставку, открывшуюся в Москве. Они были в Кремле, на колокольне Ивана Великого, в летнем саду "Эрмитаж", в Румянцевской библиотеке, на Воробьевых горах. И каждый день в течение недели ходили на выставку, хотя она, увы, особого впечатления не произвела. В своей книге "Жизнь Бунина" В. Н. Муромцева-Бунина писала об этой поездке: "Его спутница не раз заводила разговор о его романе, но скоро убедилась, что он уже в таком состоянии, когда человек бывает глух и слеп.
Иван Алексеевич иногда, с грустной улыбкой, много лет спустя говорил мне, что Надежда Алексеевна была его "непростительной пропущенной возможностью". Он понял только позднее, что он "действительно нравился ей, и что было бы лучше, если бы он увлекся ею, а не Пащенко". Повторял он это и незадолго до смерти, всегда восхищаясь этой умной, изящной, обаятельной женщиной. Но он был юн, когда в первый раз увидел ее, и она показалась ему недоступной".
А в романе "Жизнь Арсеньева" все проще, но так пронзительно. Идет вечерний разговор, полный многозначительных фраз о смысле жизни. И вдруг...
"Она, подняв на меня глаза, вдруг тихо, многозначительно спросила:
- Хотите, поедем в Москву?
Что-то жутко содрогнулось во мне... Я покраснел, забормотал, отказываясь, благодарности... До сих пор вспоминаю эту минуту с болью большой потери".
Работа юного Ивана Бунина в редакции "Орловского вестника" была, пожалуй, самой яркой и памятной страницей в истории газеты. Но для Надежды Семеновой была все же лишь страницей в череде будней: напомню, что она была редактором почти полтора десятка лет. Не самое завидное досталось ей наследство от прежних владельцев "Орловского вестника". Да и сам город Орел был, похоже, не готов к появлению здесь полнокровного органа печати.
В Орле, например, как курьез воспринимали отношения, сложившиеся между прежним редактором газеты Чудиновым и местной властью. Один из современников рассказывал об этой истории: "Корова  советника  губернского  правления,  цензурировавшего  газету, обыкновенно паслась в саду владельца газеты, но как только цензор начинал "пошаливать" со столбцами "Орловского вестника", бедное животное подвергалось остракизму впредь до умирения ее хозяина. Орловские обыватели так уж и знали: если, заглянув в дырочку забора, они видели в саду редактора цензорскую корову, то, значит, мир царил в редакции...
У газеты имелись четыре цензора - два советника правления, вице-губернатор и губернатор. За одного из советников цензурировала его дочь. Редакции приходилось считаться и с этим обстоятельством, так как у дочери были самостоятельные вкусы".
Похоже, Надежда Семенова, выросшая в купеческой Вологде, без особых затруднений разобралась в хитросплетениях провинциальной жизни в Орле. Другой вопрос: как удавалось ей совмещать деловую сметку с извечным стремлением к идеалу, к высотам духовной жизни? По сути, появление Бунина в "Орловском вестнике" было далеко не случайностью. Семенова всегда искала управляющего газетой, человека, способного взвалить на себя весь груз редакционных хлопот. И в "подборе кадров" была типичной купчихой. Но ведь кого находила!
Много лет присылал рассказы и фельетоны для "Орловского вестника" Александр Щегловитов - талантливый литератор, а по долгу службы - рядовой чиновник в Кромском уезде. Под псевдонимом "Никто Я" в газете сотрудничал драматург и революционер-народник Евтихий Павлович Карпов. В июне 1889 года в "Орловском вестнике" была опубликована первая статья орловского семинариста Петра Кречетова - будущего автора множества столичных журналов, литературного критика и краеведа.
Надежда Семенова высоко ценила не только отдельных представителей интеллигенции. Ее увлечением был созданный в Орле Комитет народных чтений - в нем насчитывалось до 350 членов, то есть, по довольно меткому выражению тех дней, "почти вся орловская интеллигенция". Организованный с благой, казалось бы, целью просвещения народных масс, комитет в то же время стал прибежищем для прогрессивной и даже либерально-революционной орловской интеллигенции, видевшей в нем хорошую возможность для общения. Восхищенная на первых порах деятельностью комитета, Надежда Семенова восклицала в одной из передовых статей своей газеты: "Комитет народных чтений - это единственное живое учреждение в городе Орле".
Не остались столь явные выражения симпатии в стороне от внимания губернских властей. Орловский губернатор даже обратился с запросом к губернатору вологодскому по поводу благонадежности Семеновой. Ответ был кратким и исчерпывающим: "Дочь титулярного советника, девица из дворян, за время проживания в городе Вологда ни в каких особых предосудительных поступках замечена не была".
Выспренный стиль передовой статьи Надежды Семеновой, возможно, был связан и с обстоятельствами ее личной жизни. После нескольких лет житейских неурядиц, после бессмысленной ревности мужа, Надежда Семенова решилась уйти от него, а точнее, выставить его самого - Бориса Шелихова - за дверь, пригрозив обратиться за помощью полиции, если он не оставит ее в покое. Иван Белоконский вспоминал об этой поре: "Издательница газеты Семенова... сошлась с очень живым и общественным молодым человеком Сентяниным. С последним я вступил в переговоры об отдаче газеты в руки группы лиц, которые будут вести ее литературную часть. Семенова и Сентянин согласились на это. Тогда редакция образовалась из меня, инженера путей сообщения Н. Ф. Королева, занимавшего крупную должность на Риго-Орловской дороге, талантливого юриста А. Н. Рейнгарда и А. В. Пешехонова".
Однако вскоре выяснилось, что "инициативная группа" пошла куда дальше просветительства Комитета народных чтений. И полиция, и губернатор стали грозить Семеновой всяческими карами, в случае если она не найдет управу на радикальных журналистов, которые хотели превратить "Орловский вестник" чуть ли не в орган революционной демократии. Представить только, скольких слез стоила такая драматическая развязка для Надежды Семеновой, нашедшей было людей для своей газеты! Ее гражданский муж Василий Евграфович Сентянин, занимавший скромную должность делопроизводителя в железнодорожном управлении, вынужден был написать встревоженное письмо не на шутку развернувшимся поборникам гласности:
"Надежда Алексеевна смотрит на дело издания газеты, как на единственный источник существования... она страшно смущена опасностью, так как что-то уж очень много толкуют о закрытии".
Финал истории описал сам Белоконский: "Нашей компании не оставалось ничего более, как уйти из "Орловского вестника", что мы и сделали. Это произошло в конце первой половины 90-х годов и совпало с провалом партии "Народное право", некоторые члены которой принимали близкое участие в газете".
Впрочем, что-то надломилось и в самой редакции. Семенова все больше и больше отходила от журналистских забот. В декабре 1897 года А. И. Аристов приобрел у нее права на издание и редактирование "Орловского вестника". А сама бывшая владелица газеты уехала на несколько лет из Орла, к своей единственной сестре, жившей в Сибири.
Кречетов с горечью восклицал: "До 1898 года "Орловский вестник" был чистой, опрятной провинциальной газетой, теперь же он мало чем отличается от "Московского листка", "Новостей дня" и т. п. Прежде в "ОВ" писали: Белоконский, Чернов, И. Бунин и т. п., теперь там пишут какие-то Ст. П-кие, К. Пономаревы, Дяди Алексеи и т. п.".
Наступали новые времена, публика была не прочь читать иные газеты... Вернувшуюся через несколько лет в Орел Надежду Семенову увлекла медицина, она закончила фельдшерские курсы и одновременно пристроила к своему дому в Орле специальное крыло, где был открыт родильный дом. Оборудовано здесь все было на вполне современном уровне, роддом имел три палаты, операционную, подсобные помещения. Между прочим, здесь родился и ее внук Евгений - сын Юрия.
Медицинская специальность определила всю будущую жизнь бывшей издательницы. Надежда Алексеевна принимала участие в боях в Галиции в качестве сестры милосердия, была удостоена золотой медали. А после революции работала в Орловском училище садоводства фельдшером. Муж Надежды Алексеевны - Василий Евграфович Сентянин - вместе с ее сыном Вадимом отправились строить Китайскую Восточную железную дорогу, где их след затерялся.
В 1931 году, ровно через полвека после отъезда в Орел, Надежда Алексеевна Семенова вернулась в родную Вологду. И остаток своих дней провела с сестрой в маленькой комнате коммунальной квартиры. Умерла 23 марта печальной памяти 1937 года, была похоронена на Богородицком кладбище в Вологде. Кладбище это позднее было снесено. Кажется, никакой памяти не осталось о русской женщине, носившей такое славное имя Надежда...
Конечно, смиренное кладбище - стандартный финал любого жизнеописания. Но если не сохранился даже погост, то стоит ли завершать очерк упоминанием о нем?
Жизнь многолика, жизнь прекрасна, несмотря ни на что... Возьмите томик Бунина, откройте и прочтите снова: "Маленькая, живая, всегда вся крепко и весело собранная Авилова... удивляла меня на балу своей молодостью, сияющей миловидностью. Это на балу вдруг понял я однажды, что ведь ей всего двадцать шесть лет..."

 

Очерк о Надежде Алексеевне Семеновой - прототипе образа Авиловой (роман И. Бунина "Жизнь Арсеньева") - опубликован в журнале "Подъем", 1998. - № 2.

Начало главы





Из русской поэзии второй половины XIX века
И. С. Тургенев
Ф.И. Тютчев
А.А. Фет
А.Н. Апухтин
В.М. Жемчужникова

И.А. Бунин
Л.Н. Андреев
М.М. Пришвин
Б.С. Зайцев
И.Е. Вольнов
И.А. Новиков
Д.И. Блынский
C.А. Пискунов
Л.Н. Афонин
В.А. Громов
Г.Б. Курляндская
Поэзия Орловского края 50-90-х годов ХХ века
И.Д. Крохин
А.С. Шиляев
И.А. Александров
В.П. Дронников
В.Г. Еремин
В.А. Ермаков
Л.Г. Котюков
Н.М. Перовский
Г.А. Попов
И.С. Семенова
Г.В. Фролов

"Возвращенная" поэзия ХХ века
И.В. Каллиников
В.Л. Гальской
А.Ф. Сафронов
Ф.В. Сафронов

Малая проза современных писателей-орловцев I
Е.К. Горбов "Комендант Зеленого переулка"
В.А. Мильчаков "Птенцы орлов" (отрывок из повести)
Л.Л. Сапранов "Родители", "Память прошлого", "Белая дача"
А.Н. Яновский "Сорока", "Танкист", "Земляк"
В.И. Амиргулова "Ваня и Муму","Новенький"
Л.М. Золоторев "Дарюшка последняя из хуторян", "Чистые пруды"
В.М. Катанов "Однажды в Орле", "Поэт и полководец", "Лесков"
А.И.Кондратенко "Женщина по имени Надежда"
Малая проза современных писателей-орловцев II
А.С. Лесных "Доброе дело", "Говорите конкретно", "Ключи к английскому замку"
И.Ф. Лободин "Перепелка во ржи", "Дом на гривах коней"
В.И. Муссалитин "Курганы"
Ю.А. Оноприенко "За ягодой, красной, как кровь", "Дедушко"
Н.И.Родичев "Алимушкины полушубки", "Егор Ильич"
П.И. Родичев "Стихи", "Особое свойство памяти", "Очерк раздумье"
И.А. Рыжов "Позднее свидание", "Мой Бунин", "Хорошая старуха" ,"Неразбавленный орловец"

Писатели младшим школьникам
Е.А. Зиборов "Жаркое лето"
В.М. Катанов подборка стихов для детей
А.И. Лысенко подборка стихов для детей, "Неутомимый труженник"
В.Г. Еремин подборка стихов для детей
И.Г.Подсвиров "Заячий хлеб", "В ливень"

Рейтинг@Mail.ru
Rambler's Top100
Яндекс.Метрика

© "Вешние воды" 2010     | Карта сайта  | Главная | История | Контакты | Лауреаты премий | Биографии | Орловские писатели-хрестоматия | Книги  | Новинки | 

Администрация сайта